Это оказался ежедневник, написанный нечетким, дрожащим почерком, однако достаточно разборчивым, чтобы можно было прочесть.
5 января 1866 г.
Герцог и герцогиня Норфолкские уехали сегодня утром: завтра они должны вернуться в Чатсворт. Герцогиня сделала мне огромный компл., сказав, что гостеприимство Роксфорд-Холла превосходит все приемы, на которых она побывала в этом сезоне. Остается всего только восемнадцать гостей до прибытия лорда и леди Разерфорд в субботу. Погода по-прежнему не очень благоприятна, но джентльмены, что помоложе, продолжают выезжать верхом. Поговорил с Дрейтоном о шампанском…
Я продолжала читать запись за записью, подробно описывающие великолепные приемы в Холле, которые никак не могли иметь места. Роксфорд-Холл в воображении Корнелиуса Роксфорда — ибо кто же еще мог написать все это? — был окружен розариями, альпинариями, прудами, лужайками для игры в крокет и полями для стрельбы из лука, любовно ухоженными стараниями небольшой, но преданной армии садовников. Каждый вечер устраивались великолепные банкеты в Большом зале, на которых присутствовали сливки английского общества; группы охотников бродили по заветным уголкам Монашьего леса. Я просмотрела еще несколько томиков и увидела, что в них все то же самое — ежедневные записи о непрожитой великолепной жизни, тогда как реальный Холл все больше и больше приходил в упадок…
Голос Эдвина, приглушенный, но явно встревоженный, эхом отдавался от стен лестничного колодца. Когда я подходила к книжному шкафу, я не смотрела вокруг, но теперь, повернувшись, чтобы уйти, и приподняв фонарь, я увидела кучу старой одежды в углу за дверью.
Только это была не просто одежда — в одежде что-то лежало: что-то с иссохшими клешнями вместо рук и высохшей головой не крупнее, чем голова ребенка, на которой еще осталось несколько клочков седых волос. Рот, ноздри и глазницы были наглухо затянуты паутиной.
Кажется, я не упала в обморок, но следующее мое воспоминание — обнимающие меня руки Эдвина и его голос, не очень твердо произносящий успокоительные слова про то, что все хорошо.
— Мы не можем здесь больше оставаться, — произнесла я, высвобождаясь из его объятий. — Вдруг кто-нибудь нас здесь запрет?
— Здесь никого нет, даю вам слово. И — да, я думаю, это Корнелиус.
Я взяла последний томик дневника и, едва держась на ногах, стараясь не глядеть за дверь, на ужасную находку, последовала за Эдвином вниз по лестнице, а затем — в сравнительное тепло библиотеки. Туман за окнами был, как и прежде, непроницаем.
— Сейчас только половина четвертого, — сказал Эдвин. — Кучер еще может добраться до нас. — Однако в его голосе не слышно было уверенности, и сам он вряд ли верил своим словам.
— А если нет?
— У нас хватит еды и угля, чтобы продержаться до завтра; но надо надеяться, что в этом не будет необходимости.
Я подумала, что, если бы мне пришлось провести здесь ночь в полном одиночестве, я сошла бы с ума от страха. Эдвин подсыпал в камин остаток углей, сказав, что в подвале есть еще, и заставил огонь разгореться вовсю, а я стала рассказывать ему о том, что обнаружила наверху, при каждой паузе сознавая, что тишина вокруг нас прислушивается к моим словам.
— Значит, Вернон Рафаэл был прав в том, что Корнелиус вовсе не был алхимиком, — сказал Эдвин.
— А как насчет того, что его убил Магнус? — спросила я.
— Нет, я так не думаю. Как сказал Рафаэл, исчезновение Корнелиуса было не в интересах Магнуса. Он так трудился над тем, чтобы создать легенду о доспехах, почему же он не оставил труп в них? Знаете, я думаю, не умер ли Корнелиус от удара или сердечного приступа прямо там, наверху? Хотя это представляется очень странным совпадением… если только он не был до смерти напуган грозой. На самом-то деле… Магнус не мог знать о потайной комнате, иначе он нашел бы тело дяди и избавил бы себя от расходов на судебное разбирательство.
— Значит, Магнус ничего не знал о воображаемой жизни своего дяди, — сказала я. — Я никогда не думала, что мне будет жаль Корнелиуса, но ведь человек, которого описывает Джон Монтегю, — выдумка Магнуса. Вполне возможно, что на самом деле он был очень добр: ведь, в конце концов, он всю жизнь держал одних и тех же слуг.
— Может быть, и был, — откликнулся Эдвин, перелистывая страницы рукописной книги. — Только зачем было ему, Господи прости, укрываться в этой келье, чтобы писать все это?
— Затем… Затем, что гораздо легче, запершись там, наверху, представлять себе Холл таким, каким ему хотелось его видеть, — ответила я. — А еще потому, что он должен был держать это все в секрете… даже, каким-то образом, от себя самого. Бедный старик! Все, что мы узнаём о Магнусе, делает его в наших глазах все более зловещей фигурой.
— И, по вашим словам, мы даже не можем быть уверены, что он погиб. Корнелиус в дневнике его никогда не упоминает, а ведь он, кажется, вел свою воображаемую жизнь вплоть до дня своей смерти. Последняя запись от двадцатого мая тысяча восемьсот весемьдесят шестого года. «Лорд и леди Кавендиш ожидаются в пятницу», а это тот самый день, когда разразилась гроза. И все же это кажется слишком невероятным совпадением, если только… Дайте-ка мне еще раз взглянуть на рассказ Джона Монтегю о расследовании.
Да, вот оно: мистер Барретт о влиянии молний. «В одном случае человек лишился сознания, а когда пришел в себя, ушел с места происшествия, не сознавая, что его ударила молния». Вполне возможно, что случилось именно так: Корнелиус мог инстинктивно вернуться в свое тайное убежище и там умереть от отложенного шока или от контузии… А тем временем, боюсь, нам нужно подготовиться еще к одной ночи в Холле.
За окнами стало уже так темно, что даже тумана больше не было видно. Грязные, в дубовых панелях стены и ряды кожаных переплетов за дверцами шкафов, казалось, всасывают в себя жалкие остатки света. Эдвин встал и зажег две обгорелые свечи на каминной полке.
— Думаю, в сложившихся обстоятельствах нам придется спать в одной комнате — там, где вы провели прошлую ночь. У нас не хватит угля, чтобы всю ночь топить два камина, да и в любом случае…
— Да, — произнесла я, дрожа.
— Тогда прежде всего мне надо сделать вот что — до того как совсем стемнеет, надо принести угля из подвала. Нет-нет, — сказал он, увидев на моем лице ужас, — мне тоже это не очень нравится, но без угля мы тут заледенеем.
Он зажег фонарь, взял ведерко для угля и вышел на лестничную площадку, оставив двери приоткрытыми. Его шаги удалялись, половицы стонали при каждом шаге, постепенно переходя на приглушенное «скрип-скрип», «скрип-скрип», когда он стал спускаться по лестнице, пока и эти звуки совсем не смолкли: воцарилась мертвая тишина.
Мы еще раньше поставили два потрескавшихся кожаных кресла у камина, который своей дальней стенкой соприкасался с камином на галерее, примерно посредине смежной стены; ряды книг уходили от него в обе стороны. Ощущение, что за мною следят, все возрастало, пока в конце концов я не вскочила и не повернулась спиной к камину. Даже и теперь невозможно было видеть все четыре двери сразу. Я стояла, переводя взгляд с одной двери на другую, напрягая слух, чтобы расслышать хоть что-то за стуком собственного сердца. Моя двойная тень раскачивалась на двери в кабинет напротив меня, вроде бы независимо от моих собственных движений. Я подумала было о том, чтобы задуть свечи, но тогда я совсем не смогла бы видеть двери на площадку.
В школе меня научили отсчитывать секунды по ударам сердца. Мое сердце билось намного быстрее, чем размеренное тиканье часов, но я все равно принялась считать его удары. Только у меня никак не получалось — я досчитывала до двадцати или тридцати, отвлекалась на какой-нибудь воображаемый звук или движение и начинала счет снова. Так мне удалось выдержать какой-то неопределенный период времени, а тьма за окнами все сгущалась, а Эдвин все не возвращался.
Я поняла, что мне следует сделать: отыскать другой фонарь и спуститься к подвалу; Эдвин мог упасть и повредить щиколотку, или удариться головой, или… Только ведь я даже не знала, где он — этот подвал, и зубы мои уже стучали от страха.
Я подумала, что Эдвин оставил другой фонарь у входа в потайную комнату. Взяла с каминной полки один подсвечник и, прикрывая огонек свечи ладонью другой руки, двинулась к двери на галерею.
В окна над моей головой еще пробивалось слабое свечение сумерек, но мрак в конце галереи стал уже совершенно непроницаем, и пламя свечи мешало мне четко видеть вокруг. Между мною и входом в убежище черной глыбой высились неясные очертания доспехов; я инстинктивно обошла их, под моими ногами хрустел песок, но вот я разглядела лежащие на полу деревянный молоток и металлический стержень; однако фонаря там не было.
Тут я вспомнила, что, когда Эдвин помогал мне спускаться по лестнице из потайной комнаты, я несла дневник Корнелиуса, а не фонарь, а Эдвин освещал нам путь своим фонарем. Значит, мой все еще горит на столе в потайной комнате.