– Это мой приказ.
– Ладно, я постараюсь.
– Вот это разговор не юноши, а мужа. И учти, после моей смерти дом, кабинет и сейф также перейдут к тебе. А теперь катись. Я устал. Да, еще минуту. Я хочу, чтобы меня похоронили на Свято-Владимирском кладбище.
– Зачем ты опять о смерти, дедушка?
– Потому что после нее я уже ничего не скажу… – Иван Алексеевич уронил голову на подушку и усталым взмахом руки отпустил внука.
Москва. Лубянка. Наркоминдел.
1930 год. Март
Ладная гимнастерка, кожаный офицерский планшет, в сапоги можно смотреться, как в зеркало. Комиссар Западного военного округа Моисей Зелен входит в приемную наркома иностранных дел и приятно поражается солидной тишине, нарушаемой лишь стрекотаньем пишущей машинки. С тех пор прошло почти тринадцать лет, но Моисей помнит первый островок внешней политики Советов в революционном Питере. Наркомат иностранных дел тогда находился в здании Генерального штаба, и его приемная напоминала вокзал, где толпились самые разнообразные персонажи. От интеллигентов с бородкой клинышком, наряженных в тройки, до матросни в кожанках поверх тельняшек. Народ заходил, выходил, типы сменялись, как картинки в калейдоскопе. Молодой комиссар привык к многолюдью, но в армейском передвижении масс имелась логика, а там, в наркоминделе, ему все вспоминалось как бессмысленная суета.
Здесь же, в приемной наркома, – всего несколько мужчин в костюмах от «Большевички» и один лысый толстяк в приличном твидовом пиджаке. Мужчины окаменело молчат, намертво прихватив пятерней колени. И лишь толстяк ухмыляется, читая что-то смешное.
Моисей подходит к секретарше и протягивает листок. Барышня с короткой волнистой прической, перебиравшая быстрыми пальчиками клавиатуру пишущей машинки, вскидывает на посетителя синь бездонного взгляда и улыбается:
– Товарищ Зелен, нарком вас примет, но немного подождать придется. Сейчас товарищ Литвинов проводит беседу с делегацией немецких товарищей. За ними господин Паккунен, а потом вы. – И снова углубляется в работу.
– У фас сплошные тофарищи, – добродушно замечает лысый толстяк, откладывая смешной журнал. По мягкому, но заметному акценту Зелен догадывается, что весельчак – иностранец.
– А вы сами откуда, товарищ?
– Мою фамилию только что упомянула эта прекрасная тефушка… – веселится Паккунен. – Я из Хельсинки. Теперь я не тофарищ, я теперь коспотин…
– На это я вам знаете, что скажу… Если бы таки не товарищи, не быть вам господином, – урезонивает иностранца комиссар.
– Я с фами апсолютно сокласен. Мы очень уфашаем Флатимира Ульянофа-Ленина. Таже стафим ему памятники. – Он хотел еще что-то добавить, но делегация немецких товарищей уже вышла из кабинета, и толстяк заспешил к наркому. Моисей усаживается на его место и смотрит на дверь.
– А меня зовут Клавой, – не отрываясь от пишущей машинки, представляется синеглазая хранительница приемной.
Комиссар вскакивает.
– А я – Моисей Зелен.
Девушка протягивает ему правую ручку, пальчики левой продолжают перебирать клавиши.
– В нашем клубе сегодня вечер, посвященный годовщине создания Третьего Интернационала. Приходите.
– Я так думаю, что этот вечер для работников наркомата. Я же лицо постороннее… – смущается комиссар.
– Вы – постороннее? Мы не коллеги?
– С чего вы взяли, товарищ… – удивляется Зелен, но ответа получить не успевает: кабинет наркома освободился.
– Ни пуха, – бросает девушка и второй раз удостаивает посетителя ласковой ободряющей синью.
Зелен открывает дверь и замирает на пороге. В глубине министерского кабинета за огромным письменным столом вместо Максима Максимовича Литвинова сидит Меер Генох Мошевич Баллах.
– Божешь мой, что ты тут делаешь, Генох?
– Работаю наркомом, Моня.
– Ты и есть Литвинов? – Зелен с открытым от удивления ртом во все глаза рассматривает хозяина кабинета.
Нарком поднимается с кресла и идет навстречу старому знакомцу:
– Моня, сначала закрой рот, а потом дверь.
Комиссар наконец приходит в себя, прикрывает дверь и шагает навстречу Литвинову. Революционеры дружески обнимаются. Нарком ведет Зелена к столу, усаживает в кресло, сам садится напротив.
– Чай? Кофе? – предлагает он. – Водки на службе не держу…
– Если можно, то чай, а если совсем можно, то с тремя кусками сахара.
– Можно и четыре, – усмехается Литвинов и нажимает на кнопку. Дверь в кабинет приоткрывается. На пороге Клава.
– Клавочка, принеси товарищу Зелену стакан чая с лимоном и сахарницу. Наш комиссар сладкоежка.
– С лимоном, это уже слишком… – краснеет Зелен.
– Отработаешь, – многозначительно бросает Литвинов.
Зелен не обращает на это внимания. Он до сих пор не может опомниться:
– А я думал, ты по-прежнему в Лондоне.
– Меня там в кутузку посадили.
– Сбежал?
– Нет, на Локкарта поменяли.
– Что-то припоминаю. Все равно странно…
– Что тебе странно, Зелен?
– Кажется, я своими ушами слышал, ты женился на англичанке?
– У тебя хороший слух, Моня. Я до сих пор на ней и женат.
– Так ты привез жену в Москву? И как ей тут?
– Лучше, чем там.
– Ну, я понимаю, она жена наркома…
– Для Лоу это небольшой подарок. Жена меня по существу не видит, – не без грусти признается Литвинов.
– Бедная женщина, таки сидит и ждет мужа…
– Не ждет. Пишет для западной прессы нужные нам статьи. Она у меня журналист.
Клава, брызнув синими глазами в Зелена, ставит на столик поднос:
– Пожалуйста, Максим Максимович.
Литвинов благодарит Клаву и, подмигнув Моисею, дожидается, пока девушка выйдет.
– Заметил, как на тебя моя Клавочка посмотрела? Жаль, что ты женат… Какая девчонка!
– И биография моя, я вижу, наркому известна. Может быть, товарищ Литвинов сообщит, зачем я понадобился его ведомству.
– Клади сахар и пей чай. А я изложу свое предложение. Хочу взять тебя на работу.
– Боюсь, что в тонком деле дипломатии от меня столько же проку, как от козла молока.
– Не уверен. – Максим Максимович переходит за свой письменный стол и открывает блокнот. – Это отчет члена Реввоенсовета Михаила Тухачевского. Слушай: «В трудных условиях повального голода комиссар Зелен проявил недюжинные организаторские способности и сумел договориться с польскими властями о поставках фуража, хлеба и картофеля для Западного фронта Красной армии». – Литвинов откладывает блокнот и ехидно улыбается: – Разве это не дипломатия?
– Генох, красноармейцев же надо кормить. Для этого я, как любой сообразительный еврей, могу договориться хоть с чертом, – возражает Зелен.
– Вот и прекрасно. И я, как сообразительный еврей, с этим господином тоже имел честь не раз договариваться. Ты, чтобы накормить армию, я – страну. Но я тебе предлагаю более опасный и трудный участок работы наркомата.
– Что ты имеешь в виду, товарищ нарком? – Моисей в курсе, что в наших дипломатов иногда стреляют, но по привычке продолжает считать деятельность белых воротничков сугубо мирным делом.
Литвинов встает и, обогнув свой огромный письменный стол, вновь садиться напротив Зелена.
– Я имею в виду курьерскую дипломатическую почту, Моня. Иногда нам приходится страховаться и доставлять секретные документы прямо в руки наших послов. Это очень опасная работа, и мне нужен близкий человек, которому я бы доверял, как себе.
– Я готов. Но нет опыта. Помнишь, старые евреи говорили: «Если ты всю жизнь жил с козой, откуда тебе знать, что делать с женщиной». А я всю жизнь таки воевал.
– И еще повоюешь. А как – тебя научат. – И нарком смотрит на часы: – Ты допил свой чай?
– Да, спасибо. Чай, клянусь мамой, был хорош. Кстати, я больше не женат, а твоя Кла-вочка пригласила меня на вечер, посвященный Коминтерну.
– Как не женат?
– Лидия Петровна не перенесла долгих командировочных разлук и нашла себе приличного мужчину. Я ее отпустил. Не жить же с женщиной насильно?
– Не доработали товарищи чекисты данный вопросик, – щурится нарком и обнимает старого знакомого. – Ладно, замнем. Клаву я тебе прощу. А вот если станешь называть меня при людях Генохом, напишу донос в НКВД.
– Так точно, Максим Максимович… Я же все понимаю.
В приемной Зелен целует ручку Клаве:
– Кажется, мы теперь и впрямь коллеги. До вечера, товарищ секретарь наркома.
Екатеринбург. 2000 год. Февраль
– Да, мои юные друзья, фигура Столыпина под углом нового, не искаженного идеологическими догмами взгляда видится в истории дореволюционной России совсем по-иному…
Профессор Фролов выздоровел, и Марина, как всегда внимательно, слушает его чуть хрипловатый, манерный голос. Фролов немного картавит и по-барски растягивает слова. Лекции Антона Михайловича Марину увлекали, и она их старалась не пропускать. Но сегодня сосредоточиться не удавалось. В голову девушке приходили совсем другие, посторонние от лекции мысли.