— Никогда не мог понять своего соседа, который с похмелья помер, теперь понимаю, — сказал Жигулев, залпом вымахнув из горлышка бутылку пива и тяжело дыша. — Он с похмелья даже в баптисты однажды записался.
Следом за Жигулевым, который, почти не перевирая, рассказал действительную историю энского полковника в отставке, с похмелья ставшего баптистом, — какую-то байку о пьянчугах поведал один из парней.
Павел помалкивал, с искренним удовольствием пил пиво, — с удовольствием, слегка подпорченным той атмосферой натянутости, которая всегда возникала среди случайных его собеседников, едва становилось известно о его профессии. К этому он привыкнуть не мог, даже страдал, но никогда не врал без нужды, кем он работает. Недаром все-таки мудрейший Мустафа Иванович столь часто повторял Павлу фразу: «Ты мне эту романтику брось! Надклассово мыслишь, понимаешь!»
Компания, видать, вчера погорячилась изрядно. После пары бутылок пива все уже говорили вразнобой, почти не слушая друг друга. Проснулся четвертый, с ним стали смеяться над чем-то, и тут Жигулев, воспользовавшись общим шумом, наклонился к Павлу:
— Скажите, а вы что, действительно случайно зашли сюда? Не может, по-моему, этого быть.
— По делу.
— Здесь кто-нибудь еще из наших? Что-то не видел… Может, вас уже перевели сюда?
— Нет, не перевели. На днях переведут. Я к тебе приехал.
— Ко мне?! — неподдельно веселое изумление увидел Павел в его глазах.
— К тебе.
— А в чем дело? — уже тревожней спросил.
— Ты знал Ксану Мартынову?
— Зна… Только почему «знал»?
И вдруг вся краска с его лица — в единое мгновение — схлынула! Впился взглядом, догадался.
— Ее убили, — сказал Павел.
У него было ощущение, что убивает он. Нелепо, конечно, но ему показалось, что именно из внезапно распахнувшихся глаз, из зрачков вырвался этот коротенький, детский, словно бы даже удивленный звук:
— Ой!
Жигулев сидел чуть согнувшись, будто у него побаливал, но не сильно, живот. Глядел куда-то в грудь Павлу. Потом поднял голову, посмотрел в глаза и сказал с неуверенной ненавистью:
— Вы врете.
Павел пожал плечами.
Жигулев вдруг скривился, вскочил с места и подскочил к окну. Стал смотреть на улицу, но — недолго. Его вдруг несколько раз трясануло, он скрючился, бросился в сторону, и его начало рвать.
— Убирать сам будешь, — с брезгливым презрением сказал один из четверых.
Жигулев сел на кровать возле окна и опять согнулся. По лицу его текли слезы. Потом лег головой на подушку и закрыл глаза. Лицо его было белое, даже с прозеленью.
— Неужели в вашем могучем городе не могут научить людей пить водку? — спросил один из четверых у Павла. — Куда комсомол смотрит? Общественность, в конце концов?
Жигулев открыл глаза, посмотрел в их сторону, но взгляд был пуст. Потом с усилием, видимым даже со стороны, поднялся, приплелся к столу.
— Мда, брат… — сказал кто-то. — Посмотрись в зеркало.
Жигулев глянул на него непонимающе, присел к столу, отпил чье-то пиво. Что-то беспокоило его, что-то мешало. Он даже озирался, потом оглянулся к окну, вспомнил и пошел в коридор походкой смертельно уставшего человека.
— Счастливый человек, — сказал один из четверых. — Это значит, что организм здоровый. Я, например, всю жизнь от этого страдаю: не блюется, хоть плачь!
Павел посмотрел на него со злым недоумением.
Возник Жигулев — с ведром, тряпкой, веником — как желтовато-зеленое привидение с задумчивыми глазами.
Проходя мимо Павла, остановился:
— А — кто? Неизвестно?
— Нет.
Жигулев присел возле окна, стал веником собирать на картонку. И вдруг оттуда донеслись какие-то несуразные звуки — не то стонущий кашель, не то хриплый прерывистый вой. Он был, видно, из тех, кому не дано умение плакать.
— А что случилось? — спросил наконец один из четверых, который один из четверых и разговаривал. — Случилось чего-нибудь?
— Ничего не случилось, — поморщился Павел. — Ничего.
— Позавчера, — сказал тот, что поднялся позже других, — на втором этаже тоже приходили. Кто-то кому-то вилкой глаз выбил.
— Может, и ты, Витек? — хохотнул кто-то — А?
Но, в общем-то, все почувствовали в комнате присутствие чего-то такого, смеяться над чем — грех.
— Хватит ля-ля разводить! — сказал грубо один из четверых, который до этого все время молчал. — Пойдем на воздух! Человеку, может, поговорить надо. А то — приехали в столицу, а, кроме пить да жрать, ничего и не видим!
Жигулев остановился возле Павла с ведром в руке.
— Вы уж извините это… — сказал он и попробовал улыбнуться. Деликатный был паренек.
…Часа через два разговоров Павел сказал:
— Пойдем и мы что ли на улицу? Накурили…
Жигулев послушно поднялся и стал надевать сандалии.
Двигал руками сонно, задумчиво. Время от времени кривовато усмехался, — будто над собой.
— Пешочком пройдемся? — спросил Павел на улице. — Мне еще командировку надо отметить.
Жигулев изумился:
— Вы что же? Из-за меня в командировку даже приезжали?!
— А ты как думаешь? Мы — ужасно могучая организация. Если надо — езжай хоть в Чарачары. (Чарачары были в 20 километрах от Н.)
— Но вы не зря ездили? — настойчиво спросил Жигулев.
— Трудно сразу сказать. Кажется, не зря. Посмотрим.
Они неторопливо прошли Солянку, вышли на Старую площадь. Жигулев еле тащил ноги. Павел заметил это.
— Ну ладно, — сказал он. — Иди. Отдохни. Постарайся поспать. Постарайся в институт поступить. Постарайся не думать обо всем этом. Слишком часто, по крайней мере. И это… — он сделал жест, — не надо.
— Да это мы так, — невесело усмехнулся Жигулев. — В субботу два вагона на пятерых разгрузили, ну и…
— Не обижай Ксану, делая из этого повод. Ну, а того — или тех — кто убил, я поймаю. Торжественно обещаю и клянусь. И будет ему — или им — по самой полной мере, с краями.
6. ПРЕФЕРАНС В ПОЛОВИНЕ ДЕСЯТОГО
В мерно вздыхающем самолете, надменно откинувшись в высоком кресле и пощелкивая барабанными перепонками, он пытался дремать, пытался расслабиться, но не мог — снова и снова всплывали перед ним зрачки Витькиных глаз и слышался этот детски-недоуменный, болезненный, обиженный вскрик: — Ой!
Забудется, конечно, все забудется… Через полгода-год закрутится студенческий романчик, и все забудется. Только совсем другой Витька будет крутиться в романчике том. Лучше ли, хуже ли, но другой.
Как дерево, обломанное злым ветром, — оно продолжает расти, зеленеть, но это уже другое дерево. Лучше ли, хуже ли, но другое. А человек — не дерево.
Почему говорят, что пережитое страдание делает человека сильнее, лучше и чище? Нелепость какая! «Я пережил, а ты не пережил!» (Я, следовательно, лучше тебя…) «Переживи с мое, тогда и говори!» «Ничего с тобой не случится. Я и не такое пережил…» В этом, что ли, очистительная сила страданий?
Дерево, обломанное злым ветром, да, продолжает расти — зеленеть новыми ветвями. Но ветви растут уже вкривь-вкось, не так, как задумано было природой! А ведь человек — не дерево.
Любое преступление, даже не обязательно крупное, это — как удар ножом. Это — страдание, это — разрушение природой заповедных взаимоотношений внутри организма, устойчивых нормальных связей, всего того, что мы называем здоровьем общества. Организм — общество, то есть — конечно, регенерируется, восстановится. Здоровее, однако, не станет. Не видел я еще человека, который от удара ножом становился бы здоровее. Ну, и так далее, — приостановил он себя. — Подумай-ка лучше об этом новом персонаже, который появился рядом с Ксаной. Прекрати, как говорит мудрейший Мустафа, мелкую философию на гнилых местах. Всем и так известно, что деятельность твоя преисполнена самого высокого значения — с какой колокольни ни смотри — почтенная деятельность, не приносящая, правда, никакого почета.
* * *
…Где-то он его видел, этого нового. По крайней мере, очень живо представил, слушая рассказ Жигулева, и эту раннюю седину на висках, и необыкновенно ловкую спортивную фигуру в элегантнейшем, в благородную мелкую елочку, костюме, вызывающем нежданно-острую зависть, загорелое — среди зимы-то! — лицо (наверное, принимает кварц), лицо киногероя, благородного любовника, лицо супермена. Да, он видел этого человека. Его даже знакомили с ним. Где же? Кто? На каком-то празднике… много было народу… В театре! Гастроли какой-то безголосой югославской певички. Точно.
Все в нем было выверено. Все в нем было — безукоризненный вкус. И контраст красновато-бронзового загара с синевой глаз. И этакая внятная, но неназойливая гармония седых висков с серебристой голубизной костюма. И снайперский диссонанс сочно-рубинового переливчатого галстука с общим сдержанным тоном.
Но он не вызывал, как это часто бывает, неприязни, этот красавец. Напротив, на него отрадно было глядеть и скучно отводить глаза, когда того требовало приличие.