В Гамбурге было прохладно и пасмурно.
Я направился к первому банкиру по списку — по вполне понятным причинам не стану называть здесь никаких имен. Он принял меня в офисе, стены которого были обшиты панелями из красного дерева, в своем банке на берегу реки Альстер, был очень спокоен и очень любезен. Забегая вперед, скажу: все офисы, которые мне пришлось посетить, были обставлены с величайшим вкусом и роскошью, а люди, сидевшие в них, все как один были очень спокойны и очень любезны. И все разными словами говорили по сути одно и то же. Все беседы быстро заканчивались, и если я здесь приведу первую из них, то, в сущности, передам содержание их всех. В вопросах и ответах эта первая беседа выглядела приблизительно следующим образом:
— Я расследую скрытые причины смерти господина Хельмана. Я знаю, что вы оба участвовали во встрече с коллегами двадцать четвертого и двадцать пятого в отеле «Франкфуртер Хоф». Знаю также, что господин Хельман после этой встречи был крайне взволнован и по непонятным пока причинам очень удручен или взбешен, или то и другое вместе, что продолжалось вплоть до его вылета в Канны. Не можете ли вы назвать причину этой внезапной смены настроения?
— Нет, господин Лукас.
— Не случилось ли во время вашей встречи во Франкфурте чего-либо, что могло бы так расстроить господина Хельмана? Не было ли там каких-либо раздоров или споров?
— В нашем кругу не принято спорить, господин Лукас.
— Может быть, господин Хельман находился в стесненных обстоятельствах?
— Никоим образом. Мы бы знали. Такие вещи мы всегда очень быстро узнаем друг от друга.
— Считаете ли вы возможным, что господин Хельман заключил какие-то сделки, которые не согласуются с его безупречной репутацией?
— Я считаю это совершенно невероятным.
— Тогда как вы объясняете себе его состояние после вашего совещания?
— Я не знаю, чем можно его объяснить.
— Это совещание было каким-то особым? То есть вызвано каким-то определенным поводом?
— Отнюдь. Мы встречаемся регулярно — два-три раза в год. Речь обычно идет скорее о том, чтобы поддерживать контакты, обмениваться информацией и обсуждать те или иные политические или экономические реалии. Видите ли, господин Лукас, мы — нечто вроде одной большой семьи.
— И в этой большой семье все держат круговую оборону и не выдают посторонним своих секретов, так?
— Этот вопрос — извините, господин Лукас, — несколько бестактен. Если бы я знал, почему господин Хельман, как вы утверждаете — я вынужден сослаться на ваши слова, — после нашей встречи был так взволнован, я бы вам об этом сказал.
— Сказали бы?
— Само собой разумеется. Вы мне не верите?
— Нет. А каким образом погиб господин Хельман? Несчастный случай, убийство или самоубийство?
— Несчастный случай или убийство. Самоубийство, на мой взгляд, исключено. Для него просто не было оснований — разве что если допустить, но это чистый домысел с моей стороны, — будто господин Хельман был неизлечимо болен. Но и в этом случае он не ушел бы из жизни таким способом, который унес жизни многих других людей.
— Не знаете ли вы или не предполагаете ли еще чего-то, что могло бы помочь мне в моем расследовании?
— До вашего прихода, господин Лукас, я покопался в своей совести. Мне очень жаль. Но я вынужден отрицательно ответить на ваш вопрос.
То, что я написал тут, — это слегка сокращенное и слегка стилизованное изложение первой беседы. Все остальные были точной копией первой. Немецкие банки, расположенные в одном городе, я всегда успевал обследовать в течение одного дня и вечерним рейсом вернуться в Дюссельдорф. Возвращался всегда смертельно усталым, не хотел есть, нога часто болела. Из отеля я еще звонил Бранденбургу и сообщал ему одинаково негативный результат дня.
— Ну и что? — накинулся он на меня, когда я был особенно измотан. — Мы еще далеки от цели. Но обязаны к ней прорваться. Почем знать, может, один из этих типов расколется. А теперь ложись спать и выспись как следует, завтра утром опять полетишь. О Карин что-нибудь слышал?
— Ни слова, ни письма, ни звонка.
— Здо́рово! Ты ее еще уломаешь. Выше голову, мой мальчик. Уверяю тебя, мы докопаемся до истины! А теперь иди спать. Спокойной ночи!
— Спокойной ночи, Густав, — сказал я.
А сам никогда не ложился сразу в постель. Я был слишком взвинчен и раздражен. Сперва я принимал контрастный душ, потом звонил Анжеле. После ужасного дня это был час счастья. Собственно, я весь день только об этом звонке и думал. Я рассказывал Анжеле о безрезультатных поисках. Она никогда не проявляла нетерпения, никогда не торопила меня приехать, понимала, что сейчас я приехать не могу. Но тихий, иногда дрожащий голос выдавал ее волнение. Мы оба уже не могли подолгу жить вдали друг от друга.
Однажды она вдруг заявила:
— Вчера ночью у меня было из-за тебя такое переживание.
— Что?
— Поговорив с тобой по телефону, я пошла спать. В три или четыре часа ночи я проснулась и хотела взять твою руку в свои, но тебя не было рядом. Я никак не могла сообразить, куда же ты делся! Я была совершенно уверена, что ты со мной, у меня не было в этом ни малейших сомнений.
— До этого я тебе снился?
— Да нет же! Это и есть самое странное! Я встала и пошла в гостиную, подумав, что, может быть, я храпела, и ты перебрался туда.
— Ты в самом деле встала с кровати?
— Я же говорю.
— О, Боже! Не хватало только, чтобы ты начала бродить во сне!
— Я не спала. Я бодрствовала. В гостиной тебя не было. Я звала тебя и искала по всей квартире. Именно потому, что была совершенно убеждена, будто ты у меня. Не найдя тебя, я наконец вернулась в постель и заплакала, потому что твердо решила, будто ты потихоньку улизнул и бросил меня. Я плакала и плакала, пока опять не уснула. Сегодня утром у меня все тело ломило.
— Бедное мое сокровище, — сказал я.
— Вовсе я не бедная. Я влюбленная, — сказала она.
Мы оба слишком много курили в эти дни. У Анжелы появился кашель курильщика; для объяснения его она находила тысячи причин. То дым попал ей не в то горло, то она поперхнулась и так далее. Мы оба чувствовали, каким тяжким грузом легла на нас эта ситуация, но никто из нас ни словом об этом не обмолвился. Мы каждый раз садились к телефону так, чтобы видеть огни — я огни аэропорта, она — огни Канн. Эти огни, эти чудесные огни, были нашим единственным утешением в это тяжкое время.
Мюнхен. Бремен. Берлин. Ганновер. Штутгарт. Франкфурт. В каждом городе я успевал завершить все дела за один день. Каждый раз одно и то же. Каждый раз безрезультатно. Полный нуль. Вежливые лица, пустые фразы, никакого просвета, ни малейшего. «Сожалею, господин Лукас, искренне сожалею, но ничем не могу вам помочь…»
Я полетел в Вену. Здесь мне не удалось закончить все за один день. Остановился я в отеле «Империал». Из Австрии нельзя было воспользоваться автоматом, чтобы позвонить в Канны — только наоборот. А в Каннах начался кинофестиваль. Анжеле, разумеется, пришлось присутствовать на всех приемах и презентациях, а также на завершающих эти мероприятия балах. И мы изменили свой ритуал. Поскольку она не знала, где и когда она будет вечером, она мне звонила, а не я ей, как раньше.
Те три банкира, которых я посетил в Вене, сказали, в общем, то же самое, что их немецкие коллеги. В «Империале» я бывал очень часто и любил эту гостиницу. В тот вечер, вернувшись к себе, я пообедал в заднем из двух ресторанов, потом перешел в бар, целиком выдержанный в красных тонах. Немного выпил, потом просто сидел и курил, чтобы как-то провести время до звонка Анжелы: она предупредила, что сегодня сможет позвонить уже ближе к ночи. Я ужасно устал от этих беспрерывных и безрезультатных перелетов из одного города в другой, нога теперь болела довольно часто, а мне приходилось много ходить пешком. Я все время глотал таблетки доктора Беца, но они, по-моему, перестали помогать. Я беседовал с господином Францлем, одним из двух старших барменов, с которым был особенно давно и близко знаком, а он рассказывал мне о своем садике и о том, что он начал давить немного вина для себя и друзей, и пообещал, что осенью пришлет мне несколько бутылок.
Я просидел в баре до часу ночи, пока глаза не начали слипаться. Тогда я поднялся к себе в номер и прилег на кровать. Ведь и в такой позе я могу дожидаться ее звонка, подумал я. А если засну, звонок телефона меня разбудит. Я заснул, и мне приснилось что-то ужасное. Будто бы я потерял Анжелу, а вместе с ней утратил и всякий интерес к жизни; во сне я бежал вдоль по-зимнему скользкого, обледеневшего автобана, а туман был такой, что ни зги не видно. Я промерз до костей, потому что холод стоял страшнейший, но я все бежал и бежал — в надежде, что меня догонит какая-нибудь машина, водитель не заметит меня в таком густом тумане и задавит насмерть.