— Дураки вы, простите. Сейчас: «Ушел из дома и не вернулся» больше, чем объявлений «Сниму квартиру». Ну уехал он пьяный куда-то вчера вечером, а мы тут причем? За что нас было бы зацепить? И менты эти алчные быстро сообразили бы — лучше дело не тянуть, а быстрее от нас получить «благодарность». Не понимаете? А сейчас всем куда деваться, когда вон он, — она ткнула большим пальцем себе за спину, — реальный труп.
Муж застыл с бутылкой в руке.
— Черт возьми, Володя... она права.
— Нет, ребята, я, — тот мелко-мелко замотал головой, — я это никак не воспринимаю, мы же не из уголовной среды, нет...
Женщина, продолжая досадовать на себя, махнула рукой:
— Ладно, уже проехали, мимо, — и нетерпеливо посмотрела на мужа.
Тот, вглядываясь, доливал брют сквозь поднимавшуюся пену.
— А много ты предложила?
— Более чем.
— Отказ был мотивированный?
— У-гу. Толстой не велел, когда они стояли рядом и Сергей Петрович за его рубашку держался.
Еще секунды три муж сохранял внимание, затем бутылка выскользнула из руки, и он едва успел подхватить другой.
И начал смеяться.
Рвущимися наружу порывами.
Владимир, на все это, лишь вскинул плечи и еще выше глаза.
Длинная пипетка снова нырнула в колбу и добавила пару капель в мензурку, которую приходилось держать в руках из-за отсутствия штатива.
Это неудобство, впрочем, удалось ликвидировать с помощью стакана, найденного в туалетной комнате — мензурка в нем устойчиво помещалась, хоть и под некоторым углом.
Наклонный угол сейчас не играл никакой роли, а вот цветовая окраска от теперь последнего реактива — играла решающую.
Человек приблизил к себе пипетку, поглядел на ее кончик, где красным стояли мерные черточки, скачал пару капель реактива назад, а затем очень бережно понес пипетку к мензурке.
Видимо, важность момента заставляла применять больше усилий, чем этого требовала нехитрая совсем технология, и вряд ли следовало сдерживать дыхание, отправляя содержимое внутрь мензурки.
Окраска должна выступить почти сразу.
Или ее не будет?
«Как бы не хотелось», — сказал Алексей.
Он чуть поболтал мензурку, уставил ее перед глазами... но зачем-то продолжал держать, пялиться — есть она, есть — та самая выраженная цветовая характеристика, хоть на лекции студентам показывай.
— Опаньки, кажется, обед привезли! — другие повернули головы и тоже различили через тонированное стекло въезжающий в ворота фургончик. — Я бы, дорогая, выпил все-таки перед обедом стопочку виски, сухое как-то до конца не оттягивает. Володь, ты не хочешь?
— Пожалуй. Пятьдесят граммов, не больше.
Аркадий отошел к бару, проворно налил на глазок в два стаканчика, повернул на бутылке крышку и замер вдруг, глядя на тех, за столом.
— Послушайте, а что если все это продолжение жребия?
Там подняли на него глаза.
— Что продолжение? — не понял Владимир.
— Вот эта, вот, смерть — яд был заранее впрыснут в бутылку. Понимаешь?
— Не понимаю.
— Тоже жребий — кому попадет.
— Аркаша, но здесь много бутылок, — человек повернулся в кресле и показал рукой: — Тут одних вин штук пятнадцать сортов.
— Не так уж много, родной, если учесть, что люди попробуют два-три сорта. Какова вероятность, что кто-то один нарвется?
Вопрос повис.
— Ты вот что пьешь?
Тот повернулся к столику и неуверенно посмотрел на бокал.
— Германский «Рислинг».
— Ага, он как раз рядом с «Псоу» стоит. Если бы яд был впрыснут в него, не Олег, а ты б сейчас там на холодке валялся. Жребий — продолженье игры.
— Аркаша, он не был убийцей. Да, трудно было в последнее время общаться, — Владимир слегка задумался, — какое-то наплевательское равнодушие ко всему, но убийцей...
— Брось, он в последнее время редко когда просыхал — мог сделать такое под сильным градусом, и вообще об этом потом позабыть.
Женщина, молча слушавшая, произнесла тихим, но напряженным голосом:
— Шприц.
Муж обрадовался:
— Во, согласна, Елена? Яд шприцом через пробку.
— Шприц, игла, что-нибудь! —громче, с тем же напряжением проговорила она.
Вид, теперь обратили вниманье мужчины, как у кошки, готовой к прыжку.
Лицо Аркадия стало серьезным.
— Ты про что?
— Про то, что все ежи в соседнем лесу поняли. Пробку у этого проклятого «Псоу» нужно проткнуть. И обертку, что сверху нее была. Отыщи ее в урне для мусора!
— Ну, Сергей Петрович, живешь вот так, и ничего не знаешь, я просто от удивления обалдел, — Алексей протянул распечатку. — Там есть и про другое.
— Погоди про другое, — на нос взлетели очки, — так...
Текста на листке было не очень много — несколько абзацев всего.
Старший охранник, отступил, ожидая, и с любопытством оглядел стол.
Склянки с отработанными реактивами были сдвинуты вглубь, а у края, перед сидящим, стоял бокал на салфетке, баночка с прозрачным раствором, из тех, что он привозил, лежали лупа и кисточка, у которой кончик поблескивал как от застывшего лака.
Читавший приподнял руку, подержал ее в воздухе... и победно махнул.
— Так-то вот, брат Алексей!
— Как именно, Сергей Петрович?
— А складывается картина. Ты этот стакан, как улику, аккуратно спрячь в шкафчик, и на ключик запри.
— Убийство?
— Убийство. А хитро, ох, хитро! Но зацепочки были, одна, можно сказать, случаем дареная.
— Не эта? — молодой человек указал в сторону распечатки.
— Она самая. Только и я кое-что приметил. Нехорошо хвалиться, но не стареют еще мозги. — Он с ребяческой радостью хлопнул себя по коленям. — Ах, черт, сам собою доволен!
— Расскажите, Сергей Петрович. И дальше нам как?
В дверь постучали и всунулась голова Макара.
— Обед привезли.
— Обед? Это славно! А вы сами, друзья, как питаетесь?
Белобрысый довольно проговорил:
— А мы тоже из ресторана кормимся.
— Баловал хозяин?
Голова улыбчиво подтвердила.
— Ты вот что, Макар, скажи им — пусть без меня отобедают и ждут потом в баре. А я с вами тут. Пошли, Алексей, руки мыть.
Жизнь может показаться короткой в любой момент, если обыденность затирает все серым. Время перестает отличаться, и тогда впереди остаются только года, которых сначала кажется много, или потом кажется, что они еще есть. Жизнь превращается в необходимость, в обязанность ее продолжать, и вдруг голос внутри спрашивает — сколько еще и зачем. Редкий в общем привычном шуме, он почти не сохраняет о себе память, и оттого, зазвучав вновь, делается страшнее. Лет уже тридцать тому назад на ночном дежурстве попалась оставленная кем-то книга Камю. Непонятно как занесло в милицейскую часть такую интеллигентскую литературу, связанную лишь с изысканными претензиями людей того времени, и даже робость поначалу взяла эту книгу открыть. Впрочем, однако ж, и ничего особенного — повесть пошла из алжирской жизни героя-француза — скучная, не трогавшая абсолютно ничем, и на середине уже не захотелось дочитывать. Но дежурство шло спокойно, без следственных задержаний, и при полистывании попался небольшой рассказ о Сизифе. Странный, показавшийся ненужной выдумкой, художественной причудой, он, выяснилось потом, поселился в голове самовольно, нашел там где-то себе угол без всякого разрешения, и не в памяти записался, а просто остался жить — не мешая, впрочем, всему остальному. Сизиф катает свой камень. Но как, сукин сын, это делает! Не ночь, и не день. Сизиф видит только гору перед собой — гладкий ее беловатый склон, и камень. Он очень силен, и отдохнувший внизу, берется руками за камень — легко, даже играя чуть, хотя сдерживая силу, которая там наверху очень понадобится. Ему нипочем начало горы, и дальше ее середина, которую он привычно минует с первыми, приятными даже, капельками пота — лишней в организме воды для более серьезного предстоящего дела. Руки и ноги работают в напряжении — том нужном ему, что дает ощущение себя самого, не убавившегося ничуть против прежнего. Вот теперь, теперь, когда близится последняя четверть, возникает внутри чувство решающего. На оставшемся позади длинном участке он не помнит почти ничего, а на коротком впереди, с нарастающей крутизной, в каждом выигранном пространстве узнает свою гору, видит выбоинки, трещинки — они теперь знаки его движенья — и эта, и вот... Уже нет ощущений — их закрыла усталость, нет воздуха, но и нет почти ничего впереди — лишь последний шаг на вершину!.. И темно, ноги быстро бегут, чтоб сохранить неразбившимся тело, воздух бесчувственный, он лишь знает, что дышит, дышит... темень уходит из глаз, твердь горы не крута так, и уже не опасна, силы, они снова идут к нему, натекают, а в чистом уже сознании мгновенной картиной, мелькнувшей до темноты, — огромное мировое пространство, города с людьми — он почувствовал, кажется, каждого, и свет далекий — холмы, реки, а ближе — огни во дворцах и огоньки в бедных жилищах — он, отдавши все, побывал на вершине мира, не сам, а прикосновеньем. «О Боги, желавшие наказать, вы всегда ошибаетесь, когда презираете человека!»