Девки вон глаз не сводят, и только остается, что упреждать:
– Гляди, не доведи какую до беды… – И пальчиком грозилась, но шутейно. Ведала, что не сдержать угрозами пылкую натуру племянника… Ох, в батьку пошел Давыдушка, тот по молодости тоже собою хорош был, пылок… Только не пылом сестрицу взял, а состоянием немалым, древностью рода и титулом графским.
– Ну что вы, тетушка… как можно, – отвечал Давыдушка, но неискренне.
Да и что за беда?
С девок, если по собственному их почину, не убудет.
Правда, все чаще взгляд его останавливался не на прислуге, которой в теткином доме было много, а на тихой горничной.
Матрена Саввишна…
Этак девицу тетушка и представила, когда Давид спросил. Матрена… ей не шло простоватое деревенское это имя. Ей бы Елизаветою зваться или Александрою, иль вовсе на французскую манеру Шарлоттой… а тут Матрена.
Саввишна.
И всякий раз несоответствие имени и внешности поражало Давида до глубины души.
Красива?
О да, он повидал на своем веку немало красавиц, что диковатых цыганок, которые не ведали ни греха, ни морали, что актрисок лукавых, что дам великосветских, озабоченных единственно положением своим. И встречались средь них особы куда более совершенного вида, но…
Было что-то этакое в темных, что вишня переспевшая, очах Матрены Саввишны. Мелькнет, поманит и исчезнет… В робости ее, в том, что не осмеливалась она поднять взгляд на Давида, да и все норовила спрятаться, будто стыдясь своей красоты.
Кожа смуглая, но не от пошлого загару, а по природе своей.
Румянец легкий.
Губы бархатные, так и тянет к ним прикоснуться. Волос тяжелый, блестящий, будто лаковый… не девица – картинка.
Картина.
Любоваться бы ею вечность. А и при том грамотна, выучена, пусть и для теткиного удобствия сугубо, но все ж… А как читает… Бывало, тетушка приляжет на софу, очи закроет, а Матрена Саввишна к изголовью табуреточку придвинет. Воссядет на нее с книжкою и читает тихо, с выражением. Хочешь аль нет – заслушаешься. А уж глядеть, как шевелятся губки ее, как глаза скользят по строкам… разглядывать.
Ох, неспокойно сердцу.
И тетку обижать неохота, ибо осерчает. За какую другую девку, может, и не стала бы браниться, а вот Матрена Саввишна ей дорога. Не как дочка, нет, глупости это, но как вещица редкая… Тятенька вона над своими табакерками тоже дрожит поболе, чем за иными людьми.
Тетка Матреною любуется.
Хвастает, что перед соседями, что перед Давидом, мол, погляньте, люди, до чего горничная личная хороша, этакая небось, не у каждой графини имеется. От себя ни на шаг не отпускает.
Ах… нехорошо.
И сдержаться бы надобно, да как сдержишься, когда манят темные глаза? Обещают… и видно, что по нраву ей Давид, он чует это, но…
– Куда спешишь, красавица? – Негоже следить за служанками, недостойно сие наследника древнего рода, будущего графа Бестужева…
Самому стыдно. А еще неудобно, потому как шарахнулась от него Матрена Саввишна, прижалась к стене, уставившись очами своими черными.
– Не бойся. – И стыд окрасил щеки румянцем. – Я не хотел тебя напугать.
– Вы… не напугали.
Голос робкий дрожит.
– Вам нужно чего? – Взгляд долу.
Скромница.
В платье этом темно-синем, да с передничком, она глядится едва ли не монашкою. Ей другие наряды надобны, чтобы шелка, чтобы бархаты и аксамиты… меха собольи и драгоценности.
– Нужно.
– И что же?
– Ты…
Давид попытался за руку взять, но она ускользнула.
– Что вы такое говорите…
– То и говорю, Матрена, что ты мое сердце украла… – Сколько раз уж он сказывал такое, и слова эти с языка слетели легко, да только стало ясно, что лживые они.
Затасканные.
Разве можно с нею, как с прочими-то?
Она… иная…
– Все шутить изволите. – Матрена отступила в темноту. – Ежель вам чего и вправду надобно, то скажу, чтоб принесли, а так… извините.
Она ушла, а легкий цветочный запах остался, и Давид стоял, прислонившись к стене, чувствуя себя дураком, каких не бывало.
– Ой, Матренка, гляди, доиграешься. – Аксинья была мрачней обычного. Ныне она щипала кур, которых давече привезли с деревни да весь день били на заднем дворе. Куриные туши, сваленные в огромный чан, залитые варом, смердели, и от запаха мокрого пера Матрене делалось дурно.
Впору за солями нюхательными тянуться, кои ей от барыни достались.
Только Аксинья не одобрит. Все ей кажется, что Матрена в игры играет… что мала, глупа и не разумеет ничего. И говорить бесполезно, не поймет.
Порой Матрене мнилось, что никто-то в этом огромном доме ее не понимал.
Мизюкова? Та все ждет изъявлений благодарности, не уставая напоминать, кем была бы Матрена без этой барской милости. И главное, что ныне Матрена сама разумеет – что никем. Такою вот, как сестрица старшая, нескладной мрачной бабой, всех забот у которой – только кур ощипать. И дергает за перо, вымещая на тушках злость за неудавшуюся жизнь. Лицом груба, а нравом – еще грубей.
Руки красные, в мозолях.
Кожа шелушится.
В волосах уже седина проклюнулась. Старость скоро, а ей все мнится, что она неплохо устроилась. При кухне барской, при столе… Морали все читает, а сама на конюшни бегает, к Потапке, который ей на прошлое Рождество платочек преподнес.
Завидный жених, и у барыни на хорошем счету. Глядишь, и даст она дозволение на свадебку, конечно, если в настроении будет… а если нет, то похлопочет Матрена за старшую сестрицу. Той кажется, что всенепременно похлопочет, Мизюкова к горничной своей расположение имеет… а вот о том, надобны ли Матрене сии хлопоты, никто и не думает.
Ответить, что не надобны?
Что для самой барыни Матрена навроде забавы заморской, ценной да пригожей, полезной еще, но и только? И что понимает Матрена распрекрасно про жизнь свою, про перспективы ее, которые одно с барынею связаны? И что жить ей в тени Мизюковской до самой старости, а старость эта одинокой будет, безрадостной…
Нет, не желает она подобного…
Девки дворовые тоже все ей завидуют. Мол, при боярыне Матренка, при легкой работе… Не надобно ей ни камины чистить, ни серебро натирать до блеску, а что работа эта при боярыне, нрав которой ох как нелегок, того не разумеют.
И что ложится Матрена поздно, а встает еще до рассвета.
Надобно и платья перебрать, проверить, чтоб не случилось им какого ущербу, а если случилось, не приведи боже, то и поправить, пока барыня не заприметила.
Туфельки натереть.
Сумочки да веера пересчитать… иное хозяйствие, которое велико… Нет, забот у Матрены множество, и попробуй только забудь о чем, мигом приметит то мизюковский глаз. После будет упреков…
Ах, до чего же обрыдло все.
И сбежать бы… чтоб как в книге… Нет, недавно о том Матрена думала с тоскою, с опаской, разумея, сколь невозможен подобный побег. Но нынешним летом все вдруг переменилось.
– Гляди. – Сестрица кидала мокрое перо в таз и куру перевернула, внове вцепилась. Дергает и мнет, даже смотреть на то отвратительно. И сама взопрела, в пере вся, в пуху, в чаду и паре. – Ему-то чего? С него спрос малый… барин… а с тебя после барыня три шкуры спустит. Выдаст за кого поплоше да сошлет в деревню…
Ворчит Аксинья.
Беспокойство проявляет, думается, что глупа младшая сестрица, не разумеет, чем роман тайный с барином грозит… Нет, не глупа она. И шанса своего единственного, господом дарованного, видать, за терпение Матренино, упускать не собирается… Если выйдет все так, как задумано, то…
Чудеса случаются.
Пусть не как в книгах, но…
– Он красивый. – Матрена потупилась, зная, что фраза сия донельзя разозлит сестрицу.
– Тьфу. – Та сплюнула в таз с пером. – Красивый… с лица воду не пить… а что с этой красоты? Думаешь, женится он?
Женится.
Должен… или Матрена навсегда останется запертой в проклятом этом доме.
Она ускользала.
Подпускала близко. Дразнила запахом.
Видом своим.
Взглядом.
– Нет, барин… Не надо…
– Давид… оставь ты этого барина…
– Как можно?