– И я знаю, о чем он говорил. Он задумал поставить меня, бывшую босоножку, в ряды аристократии и для этого…
Софья Карловна не договорила и потупилась.
– Не вспоминайте! – воскликнул Нейгоф. – Я вижу, вам тяжело…
– Да, – прошептала красавица, – но поверьте, что в ту нашу встречу я еще ничего не знала о замыслах Евгения Николаевича, а когда узнала, то возненавидела вас…
Заведомую ложь Шульц говорила так правдиво, что у графа не появилось никакого сомнения. Он верил в искренность своей собеседницы и любовался ею.
Всемогущее прошлое вдруг всплыло в его памяти, нахлынуло на графа при виде красивого женского личика, и этот несчастный человек почувствовал, что босяк Минька Гусар уходит далеко-далеко, а его место занимает граф Михаил Андреевич Нейгоф.
– Я понимаю вас, – прошептал он, – я знаю, что был противен…
– Да, не скрою и этого. Но отец рассказал мне, как вы обиделись, когда он предложил вам недостойную сделку… Я тогда почувствовала к вам уважение… Ваш поступок был благороден, в нем отразилась ваша душа – душа рыцаря. Потом, – вздохнула Софья, – произошла трагедия: умер мой несчастный отец. У меня не было времени думать о вас, я совсем, было, вас позабыла, но вдруг судьба напомнила мне и о вашем существовании, и о том, что вы несчастны.
– Судьба, вы говорите?! – воскликнул Нейгоф.
– Да, судьба! На похоронах Евгения Николаевича присутствовала полиция. Один из полицейских, наш хороший знакомый, вероятно, чтобы развлечь меня, рассказал о случае с вами, о том, как вас нашли без памяти, как отвезли сюда. Он назвал и ваше имя. Я поняла, что это были вы… Мне опять стало жалко вас. Я не могла противиться голосу сердца и решила вас навестить. Вы были в беспамятстве, но теперь я вижу вас выздоравливающим.
– И больше не придете?! – воскликнул Нейгоф.
– Я думаю, что теперь мои посещения могут быть лишними, – уклончиво ответила красавица.
– Не говорите, умоляю, не говорите так! – прерывисто заговорил граф, привставая с койки. – Вы сказали, что пожалели меня; не лишайте же несчастного вашего сострадания… О, если бы вы только знали, как оно дорого мне! Ваша жалость и сострадание воскрешают меня, воскрешают мой дух, который я сам похоронил… Продлите же свою милость – не покидайте меня теперь, хотя эти дни, пока не окрепнет мое тело… Вы добры, я это вижу! Пусть же ваша доброта подскажет вам, вашему сердцу, что благодеяние должно закончить, что нельзя останавливаться на полпути… милостыни я прошу, милостыни! Подайте же несчастному!
– Тише, граф, – остановила его Софья, – не волнуйтесь, это вам вредно. Вы хотите, чтобы я навещала вас? Да? Хорошо, пусть будет по-вашему… Но только если случится что-либо, пеняйте на себя…
– Что может случиться? Но вы уходите! – испугался Нейгоф, увидав, что Софья поднялась с табурета.
– Я вернусь… Да свиданья, граф, – и она протянула Михаилу Андреевичу руку.
Нейгоф не взял, а схватил ее и, повинуясь непреодолимому порыву, припал к ней с долгим поцелуем.
Софья не отняла руки.
– Ну, будет, будет! Какой вы! – наконец проговорила она. – Смотрите же, поправляйтесь! Я хочу видеть вас бодрым, здоровым… иначе… иначе не ждите меня… До свиданья, – и, вдруг склонившись над Нейгофом, она поцеловала его в лоб.
Голова графа закружилась, свет померк в его глазах.
Он беспомощно откинулся на подушки.
Когда сознание вернулось к нему, Софьи уже не было.
– Ушла! – воскликнул он.
– Поцеловала и ушла, – подтвердил больной, лежавший на соседней койке. – Родственница, что ли, или невеста? – продолжал любопытный сосед.
– Родственница, – ответил граф и потер рукой лоб.
Поцелуй Софьи так и жег его. Кровь кипела, сердце стучало. Сиделка, заметив, что больной волнуется, поспешила вызвать сестру милосердия.
– Что с вами, граф? – тревожно спросила та. – Не позвать ли врача? Вы возбуждены… это вредно для вас… болезнь может возвратиться, и вы…
– И я умру? Нет, сестра, нет, дорогая! Я не умру, от счастья не умирают…
– А вы счастливы? – с любопытством посмотрела на него сестра милосердия.
– Счастлив, счастлив… бесконечно счастлив! – ответил ей Михаил Андреевич и закрыл глаза. – Я теперь жить хочу!
– Тогда поздравляю вас… Доктора, конечно, не нужно: счастье – лучшее лекарство от всех недугов.
Она отошла. Нейгоф продолжал лежать с закрытыми глазами. Образ Софьи не покидал его, а еще не изведанное им чувство любви все разрасталось и разрасталось…
В паутине
Здоровье графа Нейгофа быстро поправлялось. Его молодой организм одолел недуг.
– Совсем вы молодцом становитесь, ваше сиятельство! – подшучивал над ним Анфим Гаврилович. – Вас теперь и не узнаешь… Ой-ой! Подозреваю я, что тут не наша латинская кухня виновата… Тут что-то более могущественное, чем вся ее стряпня, подействовало.
Граф смущался. Он и сам чувствовал, как возвращалась к нему сила, крепчал его организм.
Однако хотя тело выздоравливало, душа страдала. Произошел перелом, столь мощный, что в нем исчезал, бесследно поглощался им весь последний одиннадцатилетний период его жизни. Как прежде глубоко похоронен был в Миньке Гусаре граф Нейгоф, так теперь Минька Гусар растворился в воскресшем вновь для жизни графе Нейгофе.
И все это свершило внезапно вспыхнувшее чувство.
„Что со мной?“ – спрашивал иногда сам себя Михаил Андреевич, и какой-то голос, исходивший из сокровеннейших тайников его души, отвечал ему: „Ты любишь!“
Так проходили дни.
Софья появлялась у выздоравливающего Нейгофа в каждый приемный день.
– Поднимайтесь, выздоравливайте скорее, граф! – сказала она однажды Нейгофу.
– Зачем? Я желал бы умереть, – ответил он.
– Умереть? Странное желание! Зачем вам понадобилась смерть?
– Тогда со мной навсегда осталась бы чудная греза, в которой я живу.
– О чем же вы грезите?
– О чем? А разве вы, пришедшая навестить меня, Миньку Гусара с кобрановских огородов, вы, чистая, светлая, радостная, разве это не греза? Разве я смел в последние одиннадцать лет своей жизни мечтать о чем-либо подобном? Никогда, слышите, Софья Карловна, никогда ничего подобного не рисовало мне мое воображение даже тогда, когда оно было раздражено… Я пал так низко, что всякое человеческое участие казалось мне несбыточной мечтой.
– Не будем говорить об этом, – кротко остановила его Софья.
– Как не будем?! – горячо воскликнул граф. – Да разве можно не говорить о том, что теперь составляет сущность моей жизни? Я сам ни за что не поверил бы, если бы кто-нибудь сказал, что для меня возможен возврат к прошлому. И вот это свершается, это свершилось, и виновница этого – вы!
– Я? – как будто удивилась Софья.
– Да, вы! Ваша ласка, ваше участие воскрешают меня. Я со страхом думаю о будущем, тогда как еще недавно для меня не существовало настоящего: ведь я уничтожал и свое настоящее, как уничтожил прошлое и будущее. Теперь они воскресли вместе со мной, и этим я обязан вам.
Софья терпеливо слушала Нейгофа, давая ему возможность высказаться, и, когда он умолк, сказала:
– Знаете, что я вам скажу обо всем этом? Я – простушка и не привыкла скрытничать. Мне кажется, я понимаю вас.
– Что вы хотите этим сказать? – удивился Нейгоф.
– Видите ли, я знаю кое-что из вашего прошлого, да и вы сами его не скрывали: вы только что называли себя Минькой Гусаром с каких-то кобрановских огородов… Так?
– Да, – прошептал граф.
– Итак, вы – с кобрановских огородов, а я? Я даже не знаю, откуда я… прямо с улицы… Вы несчастны, несчастна была и я… Мы соединены несчастьем, и я понимаю, как дорого вам всякое внешнее участие. Мне уже пришлось испытать это, когда покойный Евгений Николаевич подал мне руку помощи, вырвал меня из грязи… Вот поэтому-то я пожалела вас. Поверьте, я никогда не разделяла планов Козодоева, и мне казались отвратительными его расчеты на вас, это казалось мне постыдной куплей-продажей. Я уже говорила, что возненавидела вас; но жалость к вам, как к такому же несчастному существу, каким была и я, пересилила ненависть. Вы были несчастны, жалки, больны; я тоже несчастна, тоже жалка, потому что после смерти своего приемного отца я осталась одинокой, беспомощной. Но я была все-таки здорова, и потому – выше вас. Мне показалось, что мой долг прийти к вам и утешить вас… Я пришла и прихожу… и… и еще приду…
Голос Софьи при этих словах зазвучал таким страданием, что Нейгоф с краскою на лице схватил ее руку.
– Что с вами?! – воскликнул он.
– Ничего… так… Это пройдет… Детство вспомнилось… Эта проклятая улица… Никому не нужная, всеми брошенная девчонка, голодная, беззащитная… Знаете ли, граф Михаил Андреевич, – с чувством воскликнула Софья, – знаете ли вы, что мне в то страшное время не раз приходилось, чтобы утолить голод, отнимать у таких же, как я, никому не нужных существ – уличных собак – добытые ими корки хлеба?!