— Ничего, пусть закаляется, — весело сказал Чумаков, подкинул дочку к потолку и торжественно возвестил:
— Отныне вы, Тамара Владимировна, и эта вот, значит, Ксения Федоровна Чумакова — полноправные хозяйки этого терема и прилегающей усадьбы. — Он положил Ксюшу в кроватку, жестом фокусника извлек из кармана пачку документов, протянул Тамаре, стал деловито объяснять: — Вдова профессора Горлышкина наконец то рассталась с фамильным владением. — Обвел торжествующим взглядом стены комнаты и тоном завзятого игрока азартно признался: — А ты еще не решалась оформить доверенность на совершение этой сделки. Договор мы составили, как многие умные люди. Поставили в нем цену — десять тысяч. Фактически старушка получила пятнадцать. Сэкономили полторы сотни на госпошлине. Ксюшке на игрушки. А если уж положа руку на сердце, стоит эта дачка все двадцать. Убедил я бабушку, что износ строения большой, что нуждается дом в срочном капитальном ремонте…
— Но ведь она вдова вашего, вы же сами говорили, старого приятеля? — напомнила Тамара.
— Э, Томик, — весело воскликнул Чумаков, — книжные томики царят в твоей хорошенькой головке. А жизнь — штука жестокая, беспощадная. Как кость обгложет дочиста. В ней без комбинаций и компромиссов не проживешь. Давай-ка условимся: я буду противостоять эксцессам естественного отбора, вести борьбу за существование, ты — растить мою дочку. И не бери в голову, почему купчая оформлена на тебя. В моем деле много риска. Вдруг да рухнет на голову какая-нибудь лесина. У нас вон березу у самого поселка молнией опалило. То и диво, что не подоблачную сосну, а присадистую березу. Поэтому в полном сознании суровых жизненных реальностей я хочу, если и меня молнией, то чтобы моему так называемому законному семейству — никакого наследства… Ну, не хмурься, они тоже не обижены. И знаешь, с соседями о том, что у дачи переменилась хозяйка, не пускайся в откровенности…
3
Лето 1978 года было самым памятным в их жизни. Ксюшу отвезли к бабушке на домашнее молоко. А Тамара с Федором Иннокентьевичем улетели на Рижское взморье. Сняли комнатку в чистеньком домике стариков латышей. С утра, набрав в саду в кулек клубники, отправлялись к морю.
Погода стояла отличная, и они часами нежились на горячих дюнах, а потом, взявшись за руки, медленно брели у берега по песчаному дну такого ласкового моря.
Единственным, что тревожило Тамару, была расточительность Федора Иннокентьевича. К двухлетию Ксюши он обычным жестом фокусника извлек из кармана и выложил две коробочки:
— Это тебе за дочь, Тома, — сказал Чумаков и торжественно открыл коробочки.
Тамара ахнула. В одной сверкали бриллиантовые серьги, в другой — золотое кольцо с бриллиантом.
— Но это, наверное, стоит уйму денег, — испуганно сказала Тамара.
— А почему ты думаешь, что у меня нет этой уймы? Как говорили раньше: слава богу, при должности. Как добавят теперь: слава богу, при зарплате, при премиях и прочих поощрениях…
На Рижском взморье, в Юрмале, Чумаков старательно приучал Тамару к тому, что уважающий себя человек на отдыхе должен обедать только в ресторане. Причем по самому изысканному меню.
В один из пасмурных вечеров Тамара с Федором Иннокентьевичем, которому, как давнему и дорогому знакомому, почтительно поклонились и швейцар у входа, и старик гардеробщик, и величественный, как иноземный посол, метрдотель, минуя длинную очередь у входной двери, вошли в переполненный зал и проследовали к столику с табличкой «занято».
Чумаков утвердился на стуле, обвел взглядом зал и вдруг подтолкнул под локоть Тамару:
— Посмотри, вон туда, налево. Мне кажется, наглядный урок истинных и мнимых жизненных ценностей.
За столиком, куда указал Чумаков, сидел немолодой человек с усталым лицом.
— Ты видишь, Тома, что у него на груди?
— Конечно. «Золотая Звезда» Но что тут особенного?…
— А то, — незнакомо жестко процедил Чумаков, — что этот Герой Труда, как ты видишь, потребляет комплексный обед. — И, не вдаваясь в дальнейшие объяснения, переключился на подошедшего к ним официанта, медленно перелистывал меню, придирчиво выспрашивал о вкусовых качествах и особенностях приготовления блюд, потом стал заказывать, как бы специально выбирая самые дорогие, самые экзотические. С редкой эрудицией гурмана наставлял, что надобно подольше подержать на вертеле, что подать полусырым, что пощедрее сдобрить уксусом и специями. И уже совсем ошеломил Тамару, когда потребовал от угодливо кивавшего официанта доставить порцию устриц.
— Не всегда в наличии, — уклончиво прокинул официант.
— Найти! Доставить из Франции! — подмигнул официанту Чумаков. — Доставку оплатим.
Проводив взглядом рысцой удалявшегося на кухню официанта, Чумаков налил большую рюмку водки, залпом выпил ее, густо намазал ломтик хлеба горчицей, жадно затолкал его в рот, зажмурился, прожевал и сказал не столько Тамаре, сколько самому себе:
— Вот так. В кавалерах «Золотой Звезды» мы покуда не состоим… Хотя, может, и сподобимся… Еще парочка таких ЛЭП, как Таежногорская, и, чем черт не шутит, заблестит, засверкает… Но пока находим свою дорогу без звезд. И, прямо скажем, живем вкуснее некоторых звездоносцев. — И вдруг возмущенно посмотрел в сторону Героя, словно тот сорвал с лацкана модного пиджака Чумакова эту «Золотую Звезду».
Перед людьми с «Золотыми Звездами» на груди Тамара со школьных лет испытывала благоговение и потому спросила испуганно и, пожалуй, с осуждением:
— Что с вами, Федор Иннокентьевич?! Что вы напустились на неизвестного вам человека. Ведь он совершил подвиг…
— Наверное, совершил, — покладисто сказал Чумаков. — И получил в награду чисто моральное удовлетворение.
Тамара с испугом взглянула на него. Впервые в их безоблачной жизни он говорил такие странные, такие чудовищные слова. Наверное, потому, что в обед выпил больше обычного и вот опять наполнил рюмку.
— Ах, вы о деньгах, — разочарованно сказала Тамара и даже осмелилась отодвинуть от него рюмку. — У нас в доме всегда был скромный достаток. Мои родители не боготворили деньги.
— И совершенно напрасно, — веско изрек Чумаков и с силой придвинул к себе рюмку. Выпил, аппетитно закусил, протер салфеткой губы, закурил, сел поудобнее. Тамара знала: такая расслабленная поза свидетельствовала о желании завести обстоятельный разговор.
— Ты знаешь, Тома, — начал Чумаков, — как я люблю тебя и Ксюшу. Я молодею рядом с тобой, расслабляюсь от перегрузок. И потому ведем мы себя, как новобрачные в пору медового месяца. Я ни разу не говорил с тобой серьезно…
Он еще ничего не сказал, но Тамаре вдруг стало страшно. Страшно было услышать то, что собирался сказать Федор Иннокентьевич, и страшно было не узнать об этом. И Тамара с женской хитростью попробовала сманеврировать:
— А что тут, собственно, знать, Федор Иннокентьевич? Ваша жизнь три года проходит у меня на глазах — опоры электропередач, заседания, поощрения, ваши триумфы.
— Все правильно, — сумрачно усмехнулся Чумаков. — И опоры, и заседания. Но что, по-твоему, главное для человека?
— Любимое дело, любимая семья, — уверенно сказала Тамара.
— Конечно. И все-таки, я думаю, главное — две вещи, два качества. Когда у тебя все в подчинении, все боятся тебя, и когда ты можешь все купить!..
— Но разве это хорошо, когда все боятся?
— Да не в этом смысле, Тома, — поморщился Чумаков. — Я говорю о власти, о диапазоне, влиянии, о роли данного человека среди прочих индивидуумов. — Он опять опорожнил рюмку и заговорил, приглушая голос: — Я никогда не беседовал с тобой об этом. И ни с кем не беседовал. Потому что люди — человеки, они ведь разные. Они улыбаются тебе в лицо, а за пазухой держат камень. И только поскользнись… — Он взмахнул рукой, как бы хватаясь рукой за что-то при падении. — А тебе скажу, потому что верю: любишь, значит, поймешь, не осудишь и не продашь… Сейчас мне сорок. Ты знаешь, мои служебные дела, — он суеверно постучал пальцами по столу, — идут неплохо. Не думай, что пьяная похвальба, я вполне допускаю, что лет через двадцать могу скакнуть аж в министры. Хочу ли я этого? Не стану кривить душой: хочу! И власть, и почет, сама понимаешь… А вот буду ли я счастлив эти двадцать лет, пока, обламывая ногти, стану карабкаться по служебным ступенькам, — это большой вопрос. За эти двадцать лет, чтобы не просто сносно существовать, а гордиться собой, счастливым себя чувствовать и тебя видеть счастливой, мне ой как много надобно! И тут я, при всем почтении к твоим старикам, согласиться с их бессеребничеством не могу никак. Может быть, потому, что запомнил с самого раннего моего детства от многомудрой тети Шуры… Я рассказывал тебе: после гибели родителей переслали слушатели последнего концерта отца старинную скрипку в футляре с надписью. Повертела ее тетка, повертела в руках, поцокала языком, потом говорит: «Дорогая, должно быть, вещь. Только без надобности она. За нее на Тищинском рынке ведро картошки разве что дадут». И лежит эта скрипка с тех пор в уголках шифоньеров, пылится футляр, темнеют буквы на металлической накладке, бесполезная вещь. Я так и не вышел в Паганини и, наверное, к лучшему… Так вот, эта тетя Шура вернется, бывало, из своего распределителя для научных работников, осушит маленькую с устатку и пустится в философию: «Ты, говорит, запомни, Федька, главное в жизни — сытный да смачный кусок. Вот в распреде у нас стоит перед твоим прилавком будь он там хоть сам профессор, хоть самый заслуженный, хоть кто. А я, неграмотная баба, у весов. Вешаю тому профессору, допустим, печенку. И если я ему по доброте своей лишние полкило отвалю, он и улыбнется мне, и Александрой Фоминишной повеличает, и шляпу вежливенько снимает, и поклонится своей лысой умной головой, и спасибо семь раз скажет. — Чумаков снова потянулся к рюмке, но передумал и продолжил с пугающей Тамару обнаженностью: — Ладно, ладно, Тома, не морщись. Чувствую, коробит тебя. Меня по мальчишеской наивности тоже коробило. А тут еще разные школьные прописи: «Бедность — не порок», «Не в деньгах счастье». Вот я подумал, подумал, когда мурцовки хватил, своими руками стал зарабатывать копейку, и понял, почему «люди гибнут за металл».