— Я слушаю вас, — тихо проговорила Лариса, следя за движением авторучки Веткина. Писал он быстро, ставя только одному ему понятные знаки и иероглифы.
— Вы хорошо знакомы с характером работы, которую выполняет ваш будущий муж?
— Да, разумеется, исключая военные секреты.
— Вы знаете о том, что современный послевоенный сапер-пиротехник — это постоянная опасность, помноженная на риск в тринадцатой степени.
— Почему в тринадцатой?
— Просто из традиционного суеверия, которое однажды у мета подтвердилось. Стоял в строю тринадцатым. А когда подошел к полевой походной кухне и повар налил мне в котелок до самых краев борща — у котелка, как назло, отлетела дужка, и мой преотличнейший борщ вылился мне на сапоги.
— Да, случай драматический, — улыбнулась Лариса. — Так и остались без обеда?
— В армии этого не бывает, — ответил Веткин. — А скажите, пожалуйста, каким вы представляете свое будущее после замужества и окончания университета?
— Обычным, как у всех женщин моей биографии… Буду в школе учить детей русской литературе, варить мужу вкусные борщи, крахмалить воротнички его сорочек и всегда ждать его с работы.
— Великолепно! — воскликнул Веткин. — Почти по Льву Толстому?
— То есть? — не поняв значения последней фразы, спросила Лариса.
— Истинная мудрость немногословна, она как «господи помилуй!». В своем ответе вы выразили гениальную формулу настоящей русской женщины, которая видит свое назначение в жизни таким, каким продиктовала его матушка-природа.
Веткин повернулся к Владимиру, которому уже начинало казаться, что корреспондент несколько отвлекся от цели своего прихода:
— Дорогой Владимир Николаевич, ленинградцы знают вашу героическую биографию. Обезвредить тысячу авиационных бомб — даже я, рядовой, необученный, понимаю, что это значит. Риск, риск и еще раз риск! Не могу представить только одного.
— Спрашивайте.
— Что вы чувствуете и о чем вы думаете, когда подходите к бомбе, в которой притаилась смерть?
— Я приступаю к ней как к самой обыденной, рядовой работе, как врач лепрозория, который входит в палату, где лежат больные проказой.
— Но ведь это страшно?
— Бывает и страшно. Но в это время мы улыбаемся.
— Зачем? — спрашивая, Веткин всем корпусом потянулся к Владимиру.
— Чтобы не было страшно солдатам. Только, прошу вас, не записывайте этого. Я не хочу, чтобы об этом прочитали мои солдаты.
Веткин отложил в сторону блокнот и авторучку.
— От чего зависит степень страха?
— От гарантии безопасности. Чем выше процент этой гарантии, тем мы, пиротехники, спокойнее спим перед началом завтрашних работ.
— А разве работы у вас запланированы?
— Как правило. Но бывают и исключения.
— Ничего не понимаю…
— Все бомбы, точнее, почти все бомбы, которые на нашу землю были сброшены фашистами в войну и которые по каким-то причинам не разорвались, зарегистрированы. На них есть специальная картотека и документация, и эта документация хранится в местных штабах гражданской обороны. О них, об этих бомбах, знают даже в Москве, в штабе маршала. Своего рода динамитная бухгалтерия.
— Да, везде и во всем план. Даже в обезвреживании немецких авиабомб, — вздохнул корреспондент.
— А вы, случайно, не обратили внимания, когда ехали ко мне, на огороженный сквер на Херсонской улице, рядом с типографией «Правды»?
— Да, этот скверик огорожен уже недели две. Но мне почему-то казалось, что там идут какие-то обычные земляные работы.
— А вы не заметили там солдат?
— Солдат? — Приставив палец к виску, корреспондент вскинул голову. — Да, да… Видел. Случайно, не ваши?
— Мои. Ищут немецкую авиабомбу. На землю этого скверика она упала двадцать девятого ноября тысяча девятьсот сорок первого года. Это был тяжелый месяц блокады. Жители осажденного Ленинграда не смогли вовремя отрыть ее и обезвредить. Но рабочие типографии «Правды» видели, где упала бомба. С их слов было зарегистрировано место падения. Правда, грубо, но зарегистрировано. В день, когда упала бомба, с утра до вечера лил дождь. Канал в грунте, проделанный бомбой, тут же залило водой, а потом затянуло землей. К тому же, как говорят очевидцы, немецкие «юнкерсы» в этот день несколько раз прорывались через заградительное кольцо защитников Ленинграда и пытались разбомбить Смольный и типографию «Правды».
Нелегко было вспоминать Горелову о днях ленинградской блокады, кошмары и ужасы которой ему и сейчас нет-нет да и снились по ночам. Отец сражался на фронте, мать работала на заводе. А потом она так ослабла, что уже не могла ходить на работу. Через месяц слегла и уже больше не вставала. Умерла она днем, на глазах у сына. Только спустя много лет, когда Владимир подрос, он понял, как трудно было умирать матери, оставляя сиротой своего единственного сына. Хоронили ее соседи. Двое худых мужчин — молодой и старый — молча везли на санках грубо сколоченный из необструганных старых досок гроб. За гробом шел всего один человек — сын. Он еще не совсем понимал тогда, какое непоправимое горе постигло его. Постигло на всю жизнь. Хорошо, что после смерти матери приютили добрые люди…
— Вы ленинградец? — спросил Владимир корреспондента, стараясь вопросом сбить волну горьких воспоминаний, которая неожиданно накатилась на него.
— Коренной, Родился на Васильевском острове. Сейчас живу на Литовском проспекте.
— Да… — Владимир вздохнул. — Когда упала бомба, которую сейчас ищут мои солдаты, мы с вами ходили под стол пешком. Тогда была жива еще моя мама. И еще приходили письма от отца…
— А отец?.. Что потом стало с отцом?
— Остался лежать под Новороссийском.
— Значит, после войны вы воспитывались… — Корреспондент потянулся к блокноту, чтобы записать.
— Да, да… Дальше все пошло так, как бывает в таких случаях. На первых порах приютили добрые люди, потом детдом, потом суворовское училище, ну а после — военно-инженерное. Только, прошу вас: будете писать — поменьше жалобных причитаний. На детство свое я не ропщу. Оно у меня оставило много светлых воспоминаний. Вот когда уйду в отставку, то обязательно напишу мемуары. — По лицу Владимира проплыла усмешка. — Есть что вспомнить: хорошего и плохого. Но это потом. А сейчас пока буду распечатывать старые немецкие «гостинцы».
— И долго еще будете их распечатывать? — Авторучка корреспондента лихорадочно скользила по страницам блокнота.
— Столько, сколько потребуется. Земля не аквариум, ее простым глазом не просмотришь.
— Вы остановились на том ноябрьском дне сорок первого года, когда фашистский «юнкерс» сбросил бомбу почти рядом с типографией «Правды»…
Наблюдая за авторучкой корреспондента, Владимир ответил:
— Зимой сквер занесло снегом. А весной талые воды окончательно уничтожили следы падения бомбы. Да, собственно, разве в те дни, когда в осажденном Ленинграде все горело, как в кузнечном горне, было ли измученным и истощенным ленинградцам дело до какой-то невзорвавшейся бомбы, если каждый день их разрывались сотни?.. Не хватало сил хоронить ближних. Спасибо, что хоть запомнили место падения и зарегистрировали.
— А бывали в вашей практике несчастные случаи? — Теперь Веткин аккуратно записывал вопросы и ответы. — Я имею в виду гибель людей во время обезвреживания.
Присмирев, Лариса наблюдала за выразительным и до нервозности подвижным лицом корреспондента.
— Бывали. Редко, но бывали. И, как правило, почти всегда они совершались по старой формуле.
— По какой? — насторожился Веткин.
— Сапер ошибается раз в жизни.
— Понятно… А вы не можете вспомнить последний трагический случай из жизни вашего подразделения?
Владимир закурил. Не хотелось ему ворошить в памяти еще не зажившую рану. Гибель его лучшего друга, лейтенанта Митрошкина, оставила в душе отпечаток на всю жизнь. А главное… главное, чем казнился Владимир, это было то, что на обезвреживание этой бомбы в маленький городишко под Смоленском должен был ехать он, капитан Горелов. Но тут случилось непредвиденное: простудившись на охоте, капитан на несколько дней слег с высокой температурой. Вместо него пришлось под Смоленск ехать его другу Митрошкину. А через три дня после его отъезда пришла страшная телеграмма. Вместе с Митрошкиным погибли два солдата. Хоронили останки. Приехали родители солдат и Митрошкина. Все из деревень. Матери в валенках, в платках… Отцы в сапогах, в ватниках, и, как видно, солдаты последней войны. Тяжелые были похороны.
— Мне трудно об этом вспоминать. Прошлой осенью я похоронил своего лучшего друга. И самое тяжкое то, что в его гибели была какая-то доля, и моей вины.
Дотошный Веткин потянулся к Владимиру:
— Может быть, объясните в нескольких словах?
— Погибнуть должен был я. А получилось — что остался жив, а его уже нет.