По его настоянию я клянусь не снимать рясы. Клянусь, что, подобно монаху, буду не более чем молчаливым свидетелем. Он смеется и заставляет меня дать зарок сдержанности и послушания.
– То есть бедности? – переспрашиваю я.
Он качает неопрятной головой. Только сдержанности и послушания, и только этой ночью.
Приходится признать, сердце у меня бьется учащенно. Соглашаться на его дикие требования для меня в новинку. У меня нет привычки подчиняться желаниям других людей. Пристальный, ласковый, безразличный взгляд его светлых глаз неодолим. Предчувствие того, что я не смогу контролировать события, будоражит меня больше любого из моих предыдущих дел.
Обычно я прячусь и подглядываю, тайно управляю событиями.
Но события сегодняшнего вечера, это я знаю наверняка, будут неуправляемыми. Они будут безумно случайными. Сумасшедшими.
Во мне клокочет возбуждение.
Он видит нетерпение в моем взгляде и вырывает четки у меня из рук, будто срывая оковы.
Он молод, необразован, груб и, вне всякого сомнения, ненормален.
И тем не менее он чувствует себя равным мне.
Какой восхитительный зверь!
Он принадлежит мне – как все остальные принадлежат ему.
Мы идем. Долго. Я следую за ним в своей готической рясе монаха.
Камни мостовой влажные; он пробирается окружными путями, по маленьким узким улочкам. До меня доносится застоявшийся аромат реки. Запах жарящихся колбасок и сточных канав. Я чувствую вонь отсыревшей шерсти собственной робы, и ее капюшон в буквальном смысле вынуждает голову – благопристойно? – склониться, будто макушку подчинившегося судьбе животного.
Этой ночью я буду молчать, как бессловесное животное, что бы ни случилось. В этом я клянусь себе – единственному богу, которого знаю.
Ладонь пульсирует болью. Щепка от распятия, которая вонзилась в кожу, причиняет страдания. Из меня вышел отличный монах: я подвергаю себя пыткам за святое дело, за безбожное ликование, которое испытываю в роли смиренного наблюдателя загадок жизни.
Я останавливаюсь, заметив впереди стены Нотр-Дама. Вот я, согбенный Квазимодо, одетый в колючую шерстяную рясу матери-Церкви, иду, подобно христианскому Калибану, под сенью самого святого из святых соборов христианского мира… во Франции, по крайней мере.
На мгновение страхи религиозного детства вновь охватывают душу. Я страшусь, что полчища мстительных ангелов явятся с небес, чтобы поразить меня, нечестивую душу… но это лишь сказки, как я понимаю теперь, а реальность заключается в том, что люди творят зло, а Бог и ангелы не обращают на это никакого внимания. Такова моя религия.
Он тянет меня за широкий рукав рясы, увлекая за собой в лабиринт улочек под нависающей громадой собора. Мы одни в целой вселенной, и от него разит несвежим пивом.
– С этого момента ты не произнесешь ни слова. И будешь там, где я укажу тебе.
– И где же?
– У них есть какое-то название для этого места, здесь, в городе. – Он выплевывает слово «город», как худшее из ругательств. – В моем краю нам приходилось зарываться в бездушную землю, чтобы проводить церемонии. Здесь у нас тоже есть нора.
Я молча киваю.
– Там, внизу, наша часовня, – продолжает он. – Мы сложили ее своими руками, своими сердцами. – Он указывает плохо выбритым подбородком на возвышающиеся за нами башни. – Она древнее того крашеного гроба из камня, воняющего ладаном и развратом. Это наш собственный собор, где мы призываем нашего собственного бога. И он отвечает нам. Ты увидишь.
Я следую за ним внутрь древнего строения из дерева и камня.
Он проходит в еле заметную дверь, я иду по пятам. Моя ряса цепляется за шероховатое дерево, и кажется, что это попрошайки тянут меня за подол. Я никогда не подаю милостыню.
Снова и снова я высвобождаю свое одеяние и слышу, как рвется шерсть, и вдруг… прохладный воздух подземелья. Спотыкаясь, мы начинаем спускаться по грубым каменным ступеням.
Здесь темно. Я следую за ним по запаху.
Потрясающе! Привыкнув к цивилизованным ароматам, а здесь я иду по следу, словно гончая. Я чуть не смеюсь вслух, но вспомнил, что он приказал мне сохранять молчание.
Теперь я не более чем чистое восприятие в раздражающем шерстяном коконе. Я не знаю ни где нахожусь, ни что произойдет, когда мы наконец будем на месте. Это восхитительно! Какая находка, этот мой зимний оборотень! Если бы только Тигр мог видеть меня сейчас – в самом сердце дикости в сердце самого цивилизованного из городов: Париж, mon amour[69].
Мне приходится сдерживаться, чтобы не захохотать подобно гиене, почувствовавшей добычу.
Темнота, теснота и тайна опьяняют.
Ступени заканчиваются, и я останавливаюсь.
Он снова хватает меня за рукав, тянет вперед на несколько шагов, а затем толкает в нишу стены.
Камни подаются под моими ногами, ворочаются, сухо стуча, словно кастаньеты.
– Стой здесь! – шепчет он хрипло. – Ты статуя. Святого. Святого… Вороньего Глаза[70].
Тот факт, что я буду только наблюдать, возбуждает его не меньше, чем меня.
В запретных фолиантах есть подходящие к этому случаю слова, но я предпочитаю читать лишь великую книгу жизни и смерти.
Я слышу, как где-то бьется бутылка: стекло звенит сонмом маленьких колокольчиков.
В темноте вспыхивает огонек спички. Зажигают восковую свечу, и вокруг распространяется дух святости. Святой дух.
И я снова оказываюсь в часовнях своего детства; выражения лиц темноликих мадонн неуловимо меняются в свете сотен пляшущих огоньков свечей.
Пляски. Здесь будут танцевать.
С той стороны, откуда мы только что пришли, слышится шарканье грубых деревянных подошв.
Чиркают спички, порождая запах серы и огонь. Млечный путь толстых кривых свечей освещает пещеру.
Я смотрю под ноги. Я стою не на камнях: пол устилают черепа и берцовые кости.
Я нахожусь в склепе. В одной из ниш древних катакомб. Ноги покоятся на костях римских католиков. Вот почему он смеялся, называя меня статуей святого.
Я стою на останках иных времен, так глубоко под землей, что кажусь себе не более чем тенью умершего.
А они собираются передо мной, появившись бог весть откуда. Цыгане, бродяги, кочевники и крестьяне, пришедшие за тысячи миль, выползшие из грубых землянок, выкопанных глубоко в недрах родных деревень, о которых он мне рассказывал.
Здесь почва была изрыта много веков назад. Здесь они оказались в древнем амфитеатре, где до них столетиями поклонялись богам римским, и христианским, и кто знает каким еще.
Это место наполнено странным кислым запахом и необузданной силой.
В свете множества чадящих свечей я вижу, что каждый человек принес с собой по бутылке. Бутылки всех цветов и размеров, даже грубые глиняные сосуды. Мой зверь не терял времени. Он воткнул оловянную терку в древнюю деревянную стойку, поддерживающую каменный свод, подобно стволу дуба.
Мужчины сгрудились вокруг нее, чтобы соскрести восковые пробки со своих бутылок.
И какие это мужчины! Многие из них босы, как животные, и бородаты. Одеты в потертые штаны из грубой ткани и рваные блузы, через прорехи которых виднеется похожая на грязный пергамент кожа; стоптанные сандалии подчас просто привязаны к ногам бечевкой.
Они атаковали терку, как самцы на гоне. Скоро красный воск с бутылок покрывает ее, словно запекшаяся кровь.
Один из мужчин отходит с бутылкой в сторону и с силой хлопает по донышку, напоминая повитуху, оплеухой побуждающую к жизни новорожденного.
Пробка пулей вылетает из горлышка и ударяется о низкий каменный потолок.
Голова мужчины уже запрокинута назад, и чистый жидкий огонь утоляет его жажду, в то время как дурманящий, приторно-сладкий запах наполняет каменный грот.
Мне приходится ухватиться за камень и кости, чтобы только устоять на ногах.
Отвлекшись на зрелище открывания бутылок, я не сразу замечаю, что в черную часовню под собором вошли женщины.
Они облачены в белое – наверняка переоделись в узком проходе за склепом.
На них платья с широкими рукавами, почти как у друидов, хотя эти люди находятся за тысячи верст от друидов и от Ирландии. На талии у каждой повязан цветной пояс, и когда они становятся в круг и идут в хороводе справа налево, при этом затянув какую-то песню, мне кажется, что я вижу подземное отражение труппы русского балета. Их движения полны смысла.
Мужчины присели на корточки по кругу, прислонившись к грубым каменным стенам. Они пьют, хлопают себя по коленям и подбадривают танцовщиц хриплыми голосами.
Женщины двигаются все быстрее; белые целомудренные одежды развеваются все сильнее. Сперва я вижу монашек, а через секунду передо мной предстают нимфы. Девственные весталки в мгновение ока превращаются в храмовых проституток.
Мужчины, похоже, чувствуют то же самое, что и я.