В небе над Сокольниками выстроилась многоэтажная радуга. Тропинки и аллеи, опустевшие во время дождя, стали наполняться людьми. Я шёл к спортивной площадке, но не по кротчайшей тропке, а по широкой аллее, где было проще обходить лужи. На лавочке под раскидистым дубом я увидел Нину, сидевшую в обнимку с Серегой Харлеем.
— Не знал, что рокеры — твоя слабость. — Сказал я вместо приветствия.
— А ты не можешь без того, чтобы не сказать какую-нибудь гадость, — фыркнула Нина.
— Я смог узнать кое-что, интересное для тебя.
— Новые результаты рентгеновского анализа? — Оказывается, она оценивает мои способности не без скепсиса.
— Нет. — После этого я рассказал ей свою интерпретацию теории Голованова и о коммерческой деятельности Якобсона.
— Это занятно, но извини, извини, нам некогда.
Они сели на мотоцикл и, форсируя двигатель без глушителя, укатили, разбрызгивая воду из луж, но через минуту парк вновь погрузился в тишину и мокрый песок быстро разглаживал и залечивал шрамы от рифленых шин.
На спортивной площадке я встретил Лиду, вернувшуюся из Турции. Но сразу поговорить с ней мне не удалось из-за Группенфюрера. Его угораздило на днях прочесть что-то популярное об инфракрасном излучении, и теперь он занимался просвещением окружающих. Он одаривал нас отрывшимися ему истинами, словно милостями, постоянно давая понять, что самое ценное у него ещё припрятано, и мы как бы были обязаны поклонятся чему-то недосказанному, а заодно и ему самому. Он напоминал мне то ли самодовольного лавочника, приписавшего своему ларьку глобальное, а то и космическое значение, то ли телеведущего, готового часами молоть чепуху, ради того, чтобы его увидели, и уверенного в том, что миллионы телезрителей стали счастливы от этого.
— Ты что, не признаешь того, что об этом говорит наука? — Он произнес слово «наука» настолько вальяжно, будто давая понять, что наука и он сам совершенно неотделимы и от того мои ухмылки были явно неместными.
— Наука изучает кометы, которые не видно без телескопа и совершенно не интересуется радугой, которую видят все, — ляпнул я, первое, что пришло в голову.
Более весомо в дискуссии прозвучал Лидин прагматизм. Она предложила Группенфюреру разогреть пиццу по его теории. Тут Группенфюрера как подменили. Из надменного, самовлюблённого гуру-самозванца, он вдруг превратился в простого, весёлого, инициативного парня, который быстро разжег костёр и организовал поход за пиццей. Но когда принесли пару коробок с замороженным флорентийским полуфабрикатом, он опять начал излагать теорию излучений, с показной грациозностью в духе сценического фехтования, размахивая головешкой. Пицца получилась основательно присыпанной пеплом, пикантно пахнувшая дымом, чуть зачерненная копотью, но противно холодная. Я не смог проглотить ни кусочка.
На дым костра пришёл главный враг тишины в Сокольниках и их окрестностях по прозвищу Гитараст. Он пел песни собственного сочинения. Лиде казалось, что он пел излишне громко, мне — излишне долго. Поэтому мы с Лидой оставили сидевших у костра пиццеедов и, побродив по лесу, сели в кустах. Мы много разговаривали, но разговор был какой-то пустой, не касавшийся чего-то главного. Может быть оттого, что я не смог сосредоточится из-за преследовавшего меня по всем Сокольникам запаха дыма, воскресавшего привкус холодной пиццы. А может быть оттого, что я не мог внимательно слушать свою собеседницу из-за доносившихся обрывков песен Гитараста.
Начался дождь. Я проводил Лиду до подъезда, а сам собирался, воспользовавшись непогодой, дома дописать одну маленькую повесть. Обнаружив, что, блуждая по кустам с Лидой, я выронил авторучку, пошёл к киоску Роспечати, где кроме авторучки купил свежую газету.
Газеты я читал чрезвычайно редко, не чаше, чем раз в году, хотя друзьям говорил, что их вообще не читаю, точнее, я говорил, что в последней прочитанной мной газете был некролог об одном генеральном секретаре, фамилию которого я не помню.
Именно к чтению газеты я и приступил, придя домой. О чём была первая прочитанная статья, я точно не запомнил, то ли об инфляции, то ли о каких-то других экономических проблемах. А вот вторая статья произвела на меня яркое впечатление. Прокуратура раскрыла серию афер с алмазами, торговцы которыми подменяли крошку, которая стоила два доллара за карат на крупку, карат которой стоил сто долларов. Повесть, которую я писал, также была посвящена махинациями с алмазами. Неужели всё, что я пишу, обязательно сбывается?
Меня совсем не радовала роль пророка. Скорее пугала какая-то причастность к чему-то нехорошему, ужасному. Наверняка, из-за этого ощущения причастности я не любил читать газеты. Именно газеты внушали мне причастность к социальной несправедливости, к катаклизмам и к катастрофам. Я не участвовал ни в каких военных конфликтах, но и никогда не требовал их прекращения. Не может же пассивность являться основой ощущения причастности? Раньше много говорили о необходимости какого-то покаяния. Но ведь покаяние невозможно без причастности.
Писать мне расхотелось. Я включил телевизор. Судя по программе, вскоре должен был начаться итальянский фильм. Мне всегда нравился итальянский кинематограф, особенно периода его расцвета. Период кризиса начался с того, как стали снимать фильмы о том, как снимают фильмы. Но почему-то, если писатели писали книги о том, как они писали книги, то это я не связывал с кризисом литературы.
Фильм должен был начаться через несколько минут, а пока транслировали криминальную хронику. Я увидел репортаж об убийстве Якобошвили, — по словам репортёра — известного предпринимателя.
Молодая женщина перебегала дорогу перед кадиллаком Якобошвили на одной безлюдной улице, когда из левого ряда вырулил мотоциклист. Водитель, стараясь избежать столкновения с мотоциклом и наезда на пешехода, выехал на тротуар, где автомобиль подорвался на противотанковой мине. По телевизору показали разорванный пополам кадиллак, половинки которого сложились шалашиком. Ноги предпринимателя в плетёных полуботинках из светлой кожи висели на дереве. Женщину, перебегавшую улицу, задержали, а вот мотоциклист скрылся.
И вновь ощущение причастности, на этот раз к убийству, завладело мной. Я вновь пытался понять, откуда берётся это странное чувство причастности. То ли оттого, что на одной распродаже я приценивался к таким полуботинкам, то ли оттого, что задержанная была немного похожа на одну мою знакомую, с которой я недолго встречался этим летом, пока её не отбил у меня Серега Харлей.
Звонок в дверь прервал мои тоскливые размышления. Ко мне пришла Ленка. Когда я рассказал ей о странном чувстве причастности, она посмотрела на меня своими умными и в этот раз веселыми глазами, и спросила, видел ли я радугу. Она задала мне следующий вопрос:
— Теперь ты понял к чему надо быть причастным?
Я молчал.
Она обняла меня и вновь спросила:
— Теперь ты понял, к чему надо быть причастным?
Когда мои руки заскользили у неё по талии, а её дыхание стало прерывистым, я, кажется, понял.
* * *
Ничто — это пустота, только без пространства. У ничто нет времени и потому оно вечно. Вечность закончилась, когда вселенское ничто свернулось вокруг меня длинной черной трубой и мне пришлось долго лететь внутри неё, где каждый мой вздох, словно взмах крыльев, дарил блаженное ощущение полета навстречу манившему свету, который, мгновенно расширившись, раскинулся надо мной бесконечно белой плоскостью. Кроме неё не было ничего, только я, который ничего не делал, ничего не хотел, а лишь созерцал белую пустыню. Я совсем ничего не знал, ничего не помнил. Знания и память совершенно бесполезны, когда вокруг ничего нет кроме гладкой белой плоскости. Прошла ещё одна вечность, прежде чем я смог разглядеть, что она не такая уж белая. Я смотрел на тусклые серые пятна неровно положенной штукатурки и на мерцание солнечных лучей, отраженных хрустальной люстрой. Это были моя люстра и потолок моей квартиры.
Ко мне вернулась разум и память. Я лежал рядом с ней. «Её зовут Ленка», — сработала память и одновременно вспомнилось, огромное количество бесполезных знаний, типа «жи-ши пишутся через и».
Если тренируешь мышцы, то они всегда должны быть напряжены. Стоит только расслабить их, как они теряют силу, а то и совсем атрофируются. С памятью происходит то же самое. Если регулярно погружаться в беспамятство, то вряд ли в голове что-нибудь задержится надолго. Моя неспособность сохранять в сознании хоть что-то — это, безусловно, результат частых встреч с Ленкой. А может быть, наоборот. Из-за своей забывчивости мне приходится постоянно напрягать память и подсознательная потребность в расслаблении тянет к Ленке.
* * *
Едва я взял гирю в руки, как почувствовал, что из-за усталости был не в состоянии её поднять. В этот момент я был способен лишь на созерцание сокольнических пейзажей — занятие не совместимое ни с чем другим, кроме курения. Это бездумное времяпрепровождение прекрасно действует на нервную систему, но, к сожалению, не способствует укреплению памяти потому, что всё всплывающее в сознании в такие мгновенья не имеют никакого отношения к реальной жизни, а скорее связаны с прошлыми рождениями.