Дедушка поднимает руку и задумчиво потирает ею подбородок. По его глазам невозможно догадаться, о чем он думает, но, по-моему, в нем происходит внутренняя борьба.
– Если ты спрашиваешь, думаю ли я, что Люк был способен совершить самоубийство, то мой ответ «да». Большую часть времени он пребывал в тяжелой депрессии. Но в ту ночь… все случилось именно так, как я тебе рассказал. Он умер, пытаясь защитить свой дом и свою семью. Я должен отдать мальчику должное.
Только теперь я выпускаю воздух из легких. Оказывается, я бог знает сколько времени слушала его, затаив дыхание. Я испытываю такое облегчение, что мне требуется вся сила воли, чтобы не подойти к буфету и не налить себе изрядную порцию водки. Вместо этого я встаю и собираю переданные по факсу страницы.
– В последнее время ты почти ничего не снимаешь со счетов своего доверительного фонда, – замечает дед. – Ты больше не тратишь деньги?
Я пожимаю плечами.
– Мне нравится зарабатывать самой.
– Хотел бы я, чтобы остальные члены семьи хоть иногда следовали твоему примеру.
Я понимаю, что он хочет этим сказать. Это завуалированное оскорбление в адрес моей матери и тети, но в первую очередь он имеет в виду моего отца.
– Ты ведь не любил его? Папу, я имею в виду. Скажи мне правду.
Дед не отводит глаз.
– По-моему, я не делал из этого тайны. Может быть, мне стоило вести себя по-другому, но я не лицемер и не ханжа.
– Почему ты его не любил? Неужели просто так?
– Во многом виновата война, Кэтрин. Война, на которой был Люк. Вьетнам. Наверное, отсюда все его проблемы психического характера.
– Он же был ранен, если ты помнишь.
У меня до сих пор перед глазами стоит строчка рваных шрамов на спине отца, которые он заработал, когда рядом с ним взорвалась противопехотная мина-ловушка. Мне всегда становилось не по себе, когда он снимал рубашку.
– Проблема Люка заключалась не в его телесных ранах.
– Ты не знаешь, через что ему пришлось пройти там! – запальчиво восклицаю я, хотя и мне об этом ровным счетом ничего не известно.
– Это правда, – соглашается дед. – Не знаю.
– Я слышала кое-что из того, что ты говорил ему. Что Вьетнам – это не настоящая война. Что на Иво или Гуадалканале[11] вам приходилось в сто раз хуже.
Он с любопытством смотрит на меня, словно изумляясь тому, что восьмилетний ребенок, оказывается, способен запомнить такие вещи.
– Я и в самом деле говорил такое, Кэтрин. Но за время, прошедшее с той поры, я понял, что мог и ошибаться. В некоторой степени, во всяком случае. Война во Вьетнаме была совсем другой, но тогда я этого не понимал. Но, ради всего святого, на Тихом океане мне доводилось видеть такое, чего врагу не пожелаешь, но я не позволил себе свихнуться из-за этого. Хотя кое-кто из хороших парней и сломался, и, наверное, Люк был одним из них. Военный невроз, как говорили в те времена врачи. Или психическая травма, полученная во время боя. Хотя, боюсь, мы называли это несколько по-другому…
– Трусость! – заканчиваю я за него, одновременно пытаясь взять себя в руки. Щеки у меня пылают. – Почему ты никогда не говорил папе, что видел, как другие хорошие парни ведут себя так же, как и он? Ты называл его в лицо трусом. Я сама слышала! Тогда я не понимала, что ты имеешь в виду, зато прекрасно поняла это позже.
Дед кладет перед собой все еще сильные, крепкие руки и невозмутимо смотрит на меня.
– Послушай меня, Кэтрин. Может быть, я был несправедлив к твоему отцу. Но в какой-то момент становится уже неважно, через что тебе пришлось пройти. Нужно взять себя в руки, завязать шнурки на ботинках и жить дальше. Потому что никто не сделает этого вместо тебя, можешь мне поверить. Долг твоего отца заключался в том, чтобы содержать тебя с матерью, заботиться о вас, но этот свой долг он, к несчастью, выполнить не сумел.
От ярости я лишаюсь дара речи.
– Перестань! Неужели ты и вправду хотел, чтобы он добился успеха?
– Что ты имеешь в виду? Я трижды предлагал ему работу, и ни разу он с ней не справился.
– Да как он мог? Ведь ты презирал его! И разве тебе не нравилось изображать из себя большого человека, который давал еду и кров всем остальным? Который контролировал нас и управлял всеми?
Дед удобнее устраивается в кресле. Его лицо становится твердым и жестким, словно вырубленным из гранита.
– Ты переутомилась и не в себе, дорогая. Мы продолжим разговор в другой раз. Если в том возникнет необходимость.
Я пытаюсь возражать, но какой в этом смысл?
– Мне нужно возвращаться в Новый Орлеан. Пожалуйста, не входи в мою старую спальню, пока я не вернусь. Без специальных химикатов ты все равно ничего там не увидишь. И, пожалуйста, проследи, чтобы туда не входил никто другой. А то от матери можно ожидать, что она распорядится выдраить комнату моющим средством.
– Не волнуйся, я приму необходимые меры. Можешь анализировать все, что тебе заблагорассудится.
Я собираю бумаги и иду к двери кабинета.
– Ты, случайно, не встречаешься с кем-нибудь, кто годился бы на роль супруга? – интересуется дед.
Мне становится жарко.
– Хотелось бы увидеть здесь внуков до того, как я умру.
Если бы он узнал, что я беременна, то, вероятно, даже не обратил бы внимания на тот факт, что я не замужем.
– На твоем месте я бы об этом не беспокоилась, – роняю я, не оборачиваясь. – Ты ведь собираешься жить вечно, не так ли?
Я открываю дверь и нос к носу сталкиваюсь с водителем деда, который взирает на меня с гнусной ухмылкой на лице.
– Привет, – говорит он.
Я протискиваюсь мимо него, не сказав ни слова, и слышу, как он бормочет мне в спину что-то вроде «фригидная сука».
В любой другой день я бы развернулась и откусила ему башку, но сегодня… мне не хочется связываться, он того не стоит.
Сегодня я лишь молча ухожу.
Я отъезжаю от Натчеса на двадцать миль, когда валиум начинает наконец успокаивать мои расшатанные нервы. Шон звонил дважды, но я не поднимала трубку. Мне нужно несколько минут, чтобы успокоиться и прийти в себя после разговора с дедом, а также подготовиться к допросу, который непременно устроит мне ФБР в отношении Натана Малика. Какова бы ни была реальность той ночи, когда убили моего отца, сейчас я должна на время забыть о ней и думать только о тех двух годах, что я училась в медицинской школе. Очень скоро они станут предметом скрупулезного изучения со стороны ФБР.
Факты выглядят достаточно просто. Как следует из сплетен, услышанных Майклом Уэллсом, у меня был роман с женатым профессором, который закончился скандалом. Через четыре месяца я попыталась прекратить наши отношения. Профессор не позволил мне этого сделать. Чтобы добиться своего, я переспала с врачом из отделения экстренной медицинской помощи, которого знал профессор. Тот, в свою очередь, решил покончить жизнь самоубийством. Свести счеты с жизнью ему не удалось, зато он покончил со своей преподавательской карьерой, а заодно и с моим пребыванием на факультете в качестве студентки. Дед, вероятно, с помощью своих связей и влияния мог бы добиться моего восстановления, но правда заключалась в том, что я не захотела возвращаться. Во всяком случае, таким способом.
ФБР пожелает узнать как можно больше о Натане Малике – или Джонатане Гентри, как знала его я, – но я помню совсем немного. Большую часть времени я просто была пьяна. Но то, что я все-таки помню о тех годах, вызывает сплошные вопросы. Почему меня вечно тянет к женатым мужчинам? Психотерапевты уверяют, что меня притягивает именно невозможность подобных отношений. Холостые парни всегда влюбляются; в конце концов они превращаются в собственников, желающих заполучить меня навсегда. А мне постоянство не нужно – во всяком случае, не было нужно тогда, – и женатые мужчины представляются удобным и подходящим решением проблемы. Они романтичны, сексуально образованны и связаны матримониальными узами. Я прекрасно знаю, как мое поведение можно интерпретировать с точки зрения фрейдистской психологии. Я выросла практически без отца, вот меня и тянет к взрослым мужчинам. Ну и что? Иногда меня, конечно, мучают угрызения совести, но ведь главным образом – это проблема мужчины. Помню, поначалу я пришла в смятение, узнав, как мало любви присутствует во многих браках, даже относительно недавних. Но сейчас я хочу, чтобы Шон принадлежал только мне одной. И моему ребенку. Принадлежал навсегда. Какая горькая ирония! И несмотря на все мечты о счастливом будущем, я всегда чувствовала, что надо мной нависла некая мрачная тень: для таких, как я, не бывает никакого счастливого «потом».
Мой сотовый звонит снова. На этот раз я отвечаю на вызов.
– Ты где? – спрашивает Шон.
– На полпути к Батон-Руж, иду со скоростью восемьдесят пять миль при ограничении в сорок пять миль. Я выставила на крышу мигалку. Если меня остановит дорожный патруль, я скажу им, чтобы звонили тебе.