Но удача была на моей стороне. В картотеке музея хранились отпечатки только правой руки каждого сотрудника. А на раме остался отпечаток большого пальца левой руки, и они не совпали!
Лапэн заставил меня подписать заявление о невиновности. Он положил этот документ передо мной на ту самую скатерть, которой был покрыт сундук. Я подписывал бумагу, представляя себе картину, что лежала лишь несколькими дюймами ниже.
Полиция уже собиралась уходить, когда мне в голову пришла одна идея. Я спросил у инспектора, не знает ли он поэта Гийома Аполлинера. Я сказал, что восхищаюсь этим человеком – а сам вспоминал при этом, как жестоко он отозвался о моих картинах.
Я рассказал Лапэну, что только что прочитал колонку Аполлинера в «L’Intransigeant», где тот призывал сжечь Лувр. Он конечно же пошутил, поспешно добавил я. Я не хотел, чтобы Лапэн подумал, что я пытаюсь бросить подозрение на поэта. Хотя именно этим я, конечно, и занимался. Я прибавил, что Аполлинер, возможно, продал несколько скульптур художнику Пабло Пикассо. И вполне возможно, что эти скульптуры были взяты из Лувра. Я сказал все это как бы без особой цели, между прочим.
Глаза Лапэна расширились. Он спросил, откуда у меня эта информация. Я ответил, что не хочу доставлять никому неприятностей. Дождавшись того, что Лапэн начал требовать, чтобы я выложил ему все, я рассказал, что видел эти предметы в студии Пикассо. Лапэн сразу же заторопился на выход.
Вскоре после этого я узнал, что Аполлинер и Пикассо были арестованы. Я представлял себе этого высокомерного поэта и самодовольного Маленького Испанца, потеющих на допросе в полиции, и мне было приятно. И когда я услышал, что Тикола и директор Лувра уволены, я тоже получил удовольствие.
Шли дни. А я все ждал. Ждал вестей от Вальфьерно. Ждал начала следующей части плана.
36
Об этих событиях – аресте Пикассо и унижении Аполлинера – мне было известно. Я читал пространные описания того, как художник и поэт были задержаны, раздеты догола, неделю подвергались допросам, а потом преданы суду. Теперь я знал, что это была месть Винченцо.
Прервавшись на несколько секунд, я задумался о том, что уже узнал и что еще надеялся узнать из дневника. Украдкой бросив взгляд на его страницы, затем на Кьяру и Беатрис, я почувствовал, как пальцы едва ли не буквально зачесались, хотя я понимал, что шансов у меня нет. Тогда, может быть, попытаться пронести мобильник и сфотографировать оставшиеся страницы? Но куда его спрятать и как я смогу незаметно делать снимки?
Я взглянул на дальний конец стола, на тот стул, который привык считать местом Александры: оно пустовало. Я еще раз вспомнил последний вечер – как мы подшучивали друг над другом, ее улыбку, запах ее духов, манеру держаться, словно у танцовщицы – и неожиданное исчезновение из ресторана, похожее на бегство. Мне ее не хватало, но я не мог понять ее поведения. Может, это и к лучшему, что ее сейчас здесь нет, подумал я. Не нужны мне эти игры, они только отвлекают… Но я лгал себе. Я скучал по Александре и знал, что подпишусь на новые игры, если только представится такая возможность.
Задумавшись, я написал ее имя в своем блокноте и обвел его кружочком. Господи, что за подростковые страдания! Хорошо хоть не сердечком обвел! Я зачеркнул ее имя и вновь задумался: все-таки, почему она так внезапно ушла? Неужели настолько хорошо видела, что со мной творится, несмотря на все мое напускное спокойствие? А вдруг она больше уже не появится в библиотеке? Что, если я никогда ее больше не увижу?
Тут я вздохнул так громко, что двое ученых по другую сторону стола подняли на меня глаза. Я виновато улыбнулся и пожал плечами. Это было уже смешно. Позволив случайной знакомой так завладеть моими мыслями, я поставил себя в смешное положение. Но не сам ли я раньше этим занимался – ухаживал за женщинами, завлекал их, играл с ними, а затем, когда они попадались на удочку, исчезал? Может быть, это какая-то кармическая расплата? Я еще раз вздохнул. Близилось время закрытия библиотеки, к тому же я устал. Закрыв ноутбук, я сунул его в рюкзак вместе с карандашами и блокнотами.
Я наклонился над столом Кьяры, и та подняла глаза, улыбаясь и накручивая прядь волос на палец. Не видела ли она синьору Грин, спросил я, может быть, сегодня утром, до моего прихода?
– Нет, – Кьяра поджала губы и выпустила прядь из пальцев. – Я библиотекарь, а не полицейский.
Когда я шел коротким путем через монастырь и проулок, откуда-то сбоку, словно из-под земли вырос мужчина и окликнул меня.
– Эй, это я, Джон Смит, помнишь меня? В баре гостиницы, вечером…
Он выдохнул струю сигаретного дыма, как будто держал его в себе все это время.
Я искоса окинул его взглядом: все в тех же темных очках и в бейсбольной кепочке, надвинутой до самых бровей. Арт-дилеров я видывал очень разных, но он не подходил ни под одну из известных мне пород. И костюмчик не от Прада, и обувь простенькая. Я спросил, что он делает в этих местах.
– У меня была деловая встреча в паре кварталов отсюда, шел мимо, и тут смотрю – ты идешь. Надо же, как совпало…
Что совпадает, того не бывает, говаривал в таких случаях мой дядя Томми, бывший полицейский.
– Пропустим по рюмочке? – предложил Смит. – У тебя усталый вид. Утомился грызть гранит науки?
Разве я говорил ему, что занимаюсь научной работой?
– Быстренько промочим горло, опять там же, в кафе у твоей гостиницы?
Телосложения он был крепкого, не выпускал изо рта сигарету; поменять кепочку на шляпу – и вполне подойдет под описание брата Франческо.
Мы направились в кафе. Близился вечер. Смит на ходу что-то насвистывал, и это меня тоже раздражало. Мы нашли места в баре, и он спросил, что мне заказать, напомнив, что платит он. Когда я попросил «пеллегрино», он недовольно поморщился.
Себе он заказал пиво «перони» и долго веселился над сходством этого названия с моей фамилией, в шутку уверяя, что я, должно быть, наследник состояния итальянских пивоваров. От моего замечания, что фамилия и название пишутся по-разному, он отмахнулся, продолжая настаивать на своей шутке, которая ему казалась забавной, а мне глупой.
Когда он вновь спросил, как продвигается моя работа, я ответил встречным вопросом, как у него идут дела. Он сказал, что не очень бойко, и я поинтересовался, в чем проблема. Тогда Смит пустился в рассуждения, что искусство старых мастеров в наше время никто не ценит, и за Энди Уорхола можно выручить в десять раз больше, чем за Тициана. Я сочувственно поддакивал, потому что хотел, чтобы он разговорился.
– Некоторые даже покупают картины, которые им не нравятся, – говорил Смит. – Все дело в громком имени, в престижности обладания чем-то известным и ценным.
Знакомая ситуация, думал я, вспоминая свои картины, упакованные в пузырчатую пленку, которые теперь собирали пыль в углу моей студии.
– Мне отвратительна сама идея торговли искусством как товаром, – заметил Смит.
– Ты же сам этим занимаешься, разве нет?
Он ответил не сразу и, словно собираясь с мыслями, в первый раз за все время снял свою кепочку и почесал в затылке. При этом край прически отделился на несколько миллиметров от его черепа, отбросив небольшую тень. Очки он так и не снял.
– Так что хуже: быть перекупщиком произведений искусства, которые тебе самому не нравятся, или художником, который вынужден заискивать перед коллекционерами и критиками?
Я ответил, что заискивать у меня плохо получается.
– Но ведь приходится идти на жертвы для достижения цели, – парировал он.
– Иногда да, – ответил я, подумав о том, чем мне пришлось пожертвовать ради этой поездки: преподавательской должностью, карьерой художника – и снова перевел разговор на него. – А тебе приходится чем-то жертвовать?
Он опять помолчал, раздумывая над ответом, потом сказал:
– Это уже зависимость, тебе не кажется?
Что он имел в виду, я не сразу понял: слово «зависимость» слишком много для меня значило. Я даже подумал, что он догадался о моих проблемах с алкоголем и таким образом давал мне об этом знать. Но зачем?