Дед не принял этот вызов «белой кости».
— Спорю, мальчишка станет фотографом, когда вырастет, — сказал он.
— Только если захочет умереть с голоду, — заявил мой отец.
Это было первое (и самое мягкое) столкновение с отцом из-за камер и фотографии. Но после короткого и бурного визита в Форт-Лодердейл дед не забыл вручить мне этот фотоаппарат в аэропорту, заявив, что это прощальный подарок его любимому Бенни.
Я до сих пор храню тот «Брауни». Он лежит на верхней полке моего шкафа, рядом с моим первым «Инстаматиком» (Рождество 1967 года), моим первым «Никкорматом» (четырнадцатилетие), моим первым «Никоном» (окончание средней школы), моей первой «Лейкой» (окончание колледжа в 1978-м, подарок матери за шесть месяцев до того, как эмболия украла у нее жизнь в пятьдесят один год).
На трех полках ниже лежат камеры, которые я приобретал с тех пор. Там есть несколько редких музейных экспонатов («Пентакс Спортматик», ящичный фотоаппарат «Кодак» Истмена, и первый вариант «Кодак Ретина»). Там же хранится и моя рабочая аппаратура: подлинный «СпидГрафик» для зернистых журналистских кадров, новая «Лейка № 9» (с линзами «Сумикарон 300» стоимостью $5000), «Хасселблад 500CМ» и крепкий аппарат из вишневого дерева «ДеоДорф», которым я пользуюсь только для пейзажных и портретных съемок.
На одной стене подвала развешены мои пейзажи — мрачные, в стиле Ансела Адамса, виды побережья Коннектикута под низкими грозовыми тучами или белые, обшитые досками сараи на фоне темного неба На другой стене — одни портреты: Бет и дети, — снятые в манере Билла Брандта, в различных домашних ситуациях, при обычном освещении и открытой диафрагме, дабы придать им более естественный вид. И на последней стене то, что мне нравится называть своей фазой Дианы Арбюс:[5] безногий мужчина с черной повязкой на глазу просит милостыню у магазина «Блумингдейл»; старая индианка в хирургической маске с ходунками в Центральном парке; пьяница с язвой на щеке, достающий из помойного бака недоеденный бигмак.
Бет, надо сказать, ненавидит эти неприятные фотографии («Слишком показушные, намеренно отвратительные»). Ей и семейные портреты не слишком нравятся («На них мы выглядим так, будто живем в Аппалачии[6]»). Но ей по душе пейзажи, она постоянно говорит, что у меня хороший глаз на природу Новой Англии. Вот Адам, наоборот, очень любит мою коллекцию городских уродов. Каждый раз, когда приходит сюда, чтобы посмотреть, как я работаю, он забирается на серый диван, стоящий под ними, показывает на пьяницу, с удовольствием хихикает и говорит: «Противный дядя!.. Противный дядя!» (Такие критики мне нравятся.) А маленький Джош? Он ничего не замечает. Он только плачет.
В то утро он уж плакал так плакал. С той минуты как я принес его вниз, не замолкал. Двадцать минут этой предрассветной истерики вымотали меня, как сорок отжиманий на полу подвала. Я исчерпал весь свой репертуар детских песен, причем «Моргай, моргай, звездочка» запел уже в четвертый раз. Наконец усталость сморила меня, и я присел, подкидывая Джоша на колене, чтобы он решил, что я все еще двигаюсь. На пару секунд он действительно заткнулся, и мой взгляд ушел в сторону, задержавшись на секунду на пустой стене около моего стереооборудования. Я всегда оставлял место для своих военных фотографий — грандиозных снимков, как у Боба Капа, которые, по словам Кейт Бример, я однажды сделаю. Но я никогда не был нигде вблизи военной зоны, линии фронта… и теперь я знаю, что никогда там и не окажусь.
Конец короткой паузе — Джош разорялся снова. Может быть, все дело в его памперсах. Я положил его на диван, отстегнул липучки и заглянул. Полная загрузка. Всегда довольно противная картинка, но особенно при недосыпе.
Итак, пришлось тащиться обратно в детскую. Я положил Джоша на пластиковый коврик на комоде. Джош страдает от постоянного неизлечимого кожного воспаления. С самого рождения спина у него ярко-красного цвета с гнойниками. Так что для него смена памперсов равносильна пребыванию в камере пыток. Едва почувствовав под собой пластиковый коврик, он начинает извиваться и орать, причем его движения настолько буйные, что мне приходится держать его одной рукой, пока другой я расстегиваю застежки и пытаюсь вытащить его ноги из ползунков. Когда мне это удалось (после основательных усилий), я задрал ползунки, отлепил липучки на памперсе и уставился в его омерзительное содержимое: понос, заливший весь живот и спину Джоша, причем так основательно, что я даже пупок не смог разглядеть. Я даже закрыл глаза от отвращения — но ненадолго, потому что Джош принялся сучить ногами, погружая их в изгаженный памперс. Теперь дерьмо уже покрывало его ноги и попало даже между пальцами.
— А… черт, — пробормотал я и отвернулся от него на секунду, чтобы взять коробку с влажными салфетками с подоконника, где они обычно хранились.
Но за три секунды, пока моей руки не было на его груди, случилось немыслимое: Джош крутанулся так резко, что умудрился сползти с подстилки. Когда я повернулся от окна, то увидел, что он вот-вот кувыркнется с комода высотой в четыре фута.
Я выкрикнул его имя и нырнул в его сторону как раз в тот момент, когда он перекатился через край. Каким-то чудом мне удалось попасть под него, когда он падал, причем головой я вмазался в нижний ящик. Он с перепуга заорал еще громче. Тут дверь в детскую распахнулась, и надо мной возникла орущая Бет:
— Черт побери! Я же говорила… я же говорила… я же говорила…
Я умудрился вставить:
— Он в порядке… не ушибся.
Но тут Бет выхватила у меня Джоша. Когда она подняла его, памперс свалился и приземлился прямо на мой живот. Но я уже не волновался за перепачканный в дерьме халат, меня больше занимали огромная шишка на голове и прокурорский голос Бет.
— Ты никогда не слушаешь, так?
— Несчастный случай, ничего больше, — возразил я.
— Не оставляй его на этой подстилке… никогда не оставляй.
— Я отошел всего на секунду, не больше…
— Но я тебе столько раз говорила… Ладно, ладно, я…
— Виноват.
— Идет.
Я поднялся на ноги. Когда я выпрямился, грязный памперс сполз по мне и мягко шлепнулся грязной стороной на ковер (подлинный ковёр, сделанный вручную в 1775 году в пансионате в Филадельфии, где однажды останавливался Джон Адамс). Бет уставилась на мой изгвазданный халат, затем на дерьмо на историческом ковре за $1500, на пятна, уже появившиеся и на ее халате, на бившегося в истерике Джоша.
— Потрясающе, — пробормотала она усталым голосом. — Лучше не бывает.
— Мне очень жаль, — сказал я.
— Тебе всегда жаль.
— Бет…
— Уходи, Бен. Иди в душ. Иди на работу. Я с этим разберусь. Как обычно.
— Ясно, я выметаюсь. — Я быстро выскочил из комнаты, но, оказавшись в коридоре, увидел стоявшего в дверях Адама. Он прижимал к себе любимую плюшевую игрушку (улыбающийся коала), и глаза его были так широко раскрыты, и в них было столько беспокойства, что я сразу понял, что его разбудили наши крики.
Я опустился рядом с ним на колени, поцеловал светлую головку и сказал:
— Уже все в порядке. Иди спать.
Похоже, он мне не слишком поверил.
— Почему вы ругаетесь?
— Мы просто устали, Адам. Вот и все. — Я тоже был не слишком убедительным.
Он показал на мои измазанные халат и пижаму и сморщил нос, ощутив запах.
— Противный дядя, противный дядя.
Я выдавил улыбку:
— Да, в самом деле противный дядя. А теперь возвращайся в свою комнату.
— Я иду к маме, — заявил он и вбежал в детскую.
— Только не говори мне, что ты тоже обделался, — сказала Бет, когда он вошел в комнату.
Я вернулся в спальню, сбросил всю одежду, нацепил гимнастические шорты, футболку и кроссовки и отправился вниз, в подвал, по пути забросив мои грязные тряпки в стиральную машину. Покрутил свой ящик с дисками, пока не нашел букву «Б», затем провел пальцем по дюжине или около того записей, выудив английские сюиты Баха в исполнении Гленна Гульда. Сегодняшнее утро настраивало на наушники, так что я достал «Сенненгеймы» («Лучший в мире звук» — «Стереоревю»), увеличил звук и постарался попасть в такт на велотренажере. Но выяснилось, что двигаться я не в состоянии. Мои пальцы с такой силой сжимали ручки, что я испугался, не повредить бы костяшки пальцев.
Немного погодя я заставил себя двигаться, ноги заработали в привычном ритме. Вскоре я уже двигался со скоростью три мили в час, и на шее стали появляться первые капли пота. Я принялся сильнее крутить педали, представляя себе, что участвую в гонке. Я забирался все выше и выше, на высоту, эквивалентную двадцати этажам, темп был просто бешеным, я явно перестарался. Я слышал, как быстро колотится сердце, как оно напрягается, чтобы успеть за моими движениями. Бах все звучал, но я уже не обращал на него внимания, прислушиваясь только к буре в моей груди. На несколько коротких мгновений голова опустела. Ни гнева, ни домашних неприятностей. Я был свободен от обязательств, от сковывающих связей. И находился где-то совсем в другом месте, только не здесь.