Я раскашлялся, и отозвалось летучей болью в боку. Заборов хрюкал и глотал, я сходил до ветру. Старый приподнялся.
– Все думаю. Ошибка, что мы думаем, как подвести их праздник под крыс. Мы не властны над людьми. Но мы можем привести крыс.
– Трудно сказать.
Я напрягся, женщина-врач двигала по груди железным кругляшом – слушала, за ее спиной нависал Свиридов.
– Трудно сказать, кашель – не болезнь. Признак многих заболеваний. Надо наблюдать. Щелочные ингаляции поделать. Над картошкой.
– Просыпаемся, просыпаемся. – Я проснулся, санитарка пододвигала мне табурет с кастрюлей. – Щас открываю, а ты дыши. Одеялом укрой голову. Открываю…
Я вдыхал, до одури я вдыхал, лег, сдерживая внутри толкающийся кашель. Должно помочь.
Открыл глаза. Меж кроватей шатался майор Губин, такой пьяный, что на лице не различались глаза.
– Теперь ты все понял? Ты все понял, да?
– Да. Все понял, – закашлял, но кивал.
– Тогда скажи!
– Что сказать?
– Я зна-ал, знал с сам-начала – дело не в крысах! Но я вам доказал, и теперь-то скажи, чтоб я понял, что ты все понял.
Старый катнулся в своей кровати.
– Мальчик любит умные книги. Дружок, это… – закричал: – Это! Глупая книга! Больше ничего! Нет!
Витя подтянул к себе Старого.
– Н-ну!
– Хорошо. Я скажу, – сипел Старый. – Мы не убиваем их. Это просто так выглядит.
Я выспался. Старый злобился:
– Как же ты кашляешь! – И помешивал чай, пока я оделся и ушел.
Шестаков собачонкой бежал рядом – никого не встретили; лежал снег, на крышах двигались смутные тени, и костры стелили дым до небес.
Еще издали видать, в банке свет не горит. Потолкал, потянул двери. Как же так…
– Закрыто.
Шестаков не расслышал, он опустил уши на шапке, наугад обратил на меня стиснутое, сонное лицо.
– Возвращаться?
Я ковырял звонок, не пойму: звенит внутри? Шестаков стучался сапогом и приникал к витрине, сложив из рукавиц смотровую щель.
– А вы не знаете, где живет управляющая банком?
Шестаков прижался к стеклу. Вроде ходят. И стучался наглей.
Занавеска отогнулась, открыв шапку с кокардой. Шестаков кивал, мигал, показывал рукавицей на меня, за спину, снял рукавицу и грозно поставил три пальца на воображаемый погон, представляя, вероятнее всего, полковника Гонтаря. Отворили.
В кассовом зале пахло сапогами. По дверям заплатками белели бумажки с чернильными печатями и усиками шнурков.
Алла Ивановна затворяла у себя шкафы, сейфы – рыжая шуба лоснилась ниже колен; затворила, покрыла высокую голову платком, усталая, увидела нас.
– Край как надо сегодня. Ладно?
– Ладно, ладно. Прохладно! Совсем, что ль, больной? Думай, что говоришь. Хватит, нашутились. – Погасила свет, показала на выход, крепко сдерживая улыбку.
Шестаков послушно отступил на порог – она его не узнала. Я не двинулся. Стеснялся поднять ладонь ко рту, поэтому проглатывал кашель или отворачивал невольно разрывавшиеся губы в сторону.
Алла Ивановна перебрала вишнево-лакированными ноготками гроздь ключей, заперелистывала календарь, всматриваясь в числа.
– Дай что-нибудь поесть.
Она, не прерываясь, опустила руку в ящик и выбросила на стол шоколадку. Я ткнул ее в кулак Шестакову, брови его приподнялись жалобными мостиками, он шелестел:
– Благодарю. Но. Мне… Я не… – Я выдавливал его дверью, в последнюю щель он успел дошептать: – Я тут на стулке. Обожду…
Алла Ивановна закрыла последний листок и охнула. За дверью хрустела шоколадная фольга. Ее руки ровно лежали на столе, как лапы каменного льва, я погладил правую руку от золотых часов до ногтей, подхватил и принес к губам, и целовал, робко, пока не остановил кашель.
– Совсем одурели вы, ребята. Банк закрыли. Все закрыли. Не выйдешь без паспорта. Автобус не ходит. Телефон отключили. За каким телефон-то отключили? Солдаты… Говорят, когда приедут, – сутки вообще не выходить. Вы, я гляжу, думаете, жизнь гостями и закончится? О чем думаете? Нет, о чем ты думаешь, я знаю. Заканчивай с глупостями, давай, некогда. Я сегодня к отцу еду в Палатовку, электричка семь сорок пять. Еще сумки собирать – все одна. Мужа из казармы не выпускают. Простыл? Дать таблеточку? Дать? – Ласково дунула в мой лоб. – Идем, надо закрывать.
Старый лежал, задрав голову. У него гостил мужик. Я забыл, как звать, ну тот, с мясокомбината, когда мы ездили насчет колбасы. Теперь он просил «затравки».
Старый показал.
– Вон таблетки тебе положили и полоскать. Ругались, что выходил.
– Степаныч, отсыпь московской затравки. Ботинок прогрызли. Озверели, лазят. Жрать теперь нечего им, скот не возим.
– Почему?
– Та запах наш плохой. Остановили комбинат, чтоб не вонять на праздники. Людям отпуск, а я маюсь в дежурной смене. По цеху без вил не хожу.
– Григорий, просьба выполнима. Но для удовлетворения просьбы нужен сильный аргумент.
– Один? – уточнил мужик. – Пол-литровый? – И пропал.
– Привозили молоко. Водителя не было почти десять минут. Вероятно, ухаживает за кем-то в подсобном помещении. – Старый задумчиво повторил: – Небось лапает кого-то в подсобке. – И это же повторил матом: – Знаешь что? Не ломать голову – одна банка бензина. Льем в захламленный подвал, туда проникает их горящая крыса… Выбрать дом с хорошей тягой – зримо и жертв нет. Дома-то пустые. Ничего красивее мы не успеем. Смотрю, часами интересуешься. Собрался?
Шестаков потянул с батареи вторые портянки, бурканув:
– Не просохли еще… На ночь глядя. Пойду доложусь.
Свиридов вручил ему пистолет в старой кобуре.
– Не боись. Стреляй безо всяких. Кругом наши.
Мужик принес водки. Старый воскрес, звеня стаканами, двигали стол от окна.
– Товарищ лейтенант, минуту обождите, – попросил Шестаков. – Сгоняю в буфет, заместо ужина, может, хоть сухой паек. Хоть сгущенки. Успеем…
Гриша вдруг хватанул со стола бутылку и сховал за кровать.
– Ты чего?
– В дверь стучать.
– Да ну и хрен… Ворвитесь! А-а… Это, Гриша, – бутылку обратно, жена. Одного видного урода.
Невеста ровно прошла к столу, наброшенный халат, ее запах. Выставила пакет.
– Я принесла боржоми. Потому что вам хорошо горячее молоко с боржоми. Подогреть. Врач должен знать. Вас смотрел врач? – Она громко спросила: – Не лучше?
– Выступаем? – заглянул Шестаков, на его плечах появились лямки вещмешка. – Четыре банки! Правда, хлеба мало. Да я там, думаю, найдем.
Я поднялся.
– Вы опять куда-то собрались? – заметила невеста. – А куда вы собрались? – Всплеснула руками. – Тогда нет никакого смысла в лечении, если… Нет последовательности. На улицу. Я не думаю, что есть смысл сейчас куда-то идти. Вам быть в тепле. Назначены процедуры. – Заговорила прерывисто, я не понимал отдельных слов. – Я просто пойду сейчас к дежурному врачу. Я просто… Вы взрослые люди… Сами медики.
– Я сейчас скажу, куда ты пойдешь, – сообщил Старый, они уже налили. – Отпусти его, дура! Пусть едет.
Невеста. Невеста подняла рывком плечи, выдохнула и скорым шагом вышла вон.
Прошли первый вагон – задрожал пол, включили двигатель, и свет пробежал вперед нас по вагонам, я сдвигал следующую дверь. Если она примерзала, изнутри ее дергали рыбаки – они курили в тамбурах на обитых железным уголком сундучках, краснорожие, в брезентовых горбатых накидках, в железнодорожных шапках без кокард. Вагоны пусты, на сцепках воняло уборной и сквозило в уши.
Она одинешенька сидела в головном, в прежней шубе, но уже в свитере, лыжных штанах. Ела котлету. Рядом в мятой розовой салфетке лежал хлеб. Она слизнула с нижней губы налипшие крохи.
– Покушать не успела. Сумки некому поднести.
Двери съехались, разъехались, сошлись совсем – двинулся вагон. Сумки стояли на соседней лавке, скрестив ручки, перемотанные синей лентой, я погладил ее колени, и руки мои потекли выше, на удивительно широко и плотно раздавшиеся по лавке ноги, сомкнувшиеся меж собой. Она переложила хлеб с котлетой в одну руку и напахнула на колени шубу, показывала в окно:
– Московский стоит. Его теперь на Сортировке держат. Чтоб наши не садились и писем не бросали в почтовый вагон. – Потрясла рукой и выпустила из рукава часы. – Сейчас будем. – Обтирала салфеткой блестевшие пальцы; в обоих тамбурах стеной – рыбаки, давясь о стеклянные двери, не заходя. Меж ними страдал Шестаков – вещмешок снял и держал у груди, пытался посмотреть время.
– Немцы приезжали прошлый год. Хотели, чтоб немцы воду подвели, плохо с водой. Какое обращение с женщиной! – Бросила салфетку под лавку. – Одну мне оставь.
Но я схватил обе тяжелые сумки, в конце платформы мы пролезли в дыру ограды. Рыбаки гремели снастью, мягко ступали валенками через кусты, она – вперед по тропе.
– Той сумкой не особо – стекло. У немцев же… разговаривает с тобой стоя. Подарки, будто должны. Не берешь – обижаются. За счастье, если в ресторан согласишься. Темы в разговоре есть другие. Вот это да-а, че-то окошки мои не горят…
Мы прошли плотину над прудом, низко затянутым льдом, и мимо колодца поднимались на кручу. Тянулись сараи с россыпями золы на задах.