Мы прошли плотину над прудом, низко затянутым льдом, и мимо колодца поднимались на кручу. Тянулись сараи с россыпями золы на задах.
– У немца и в мысли нет! Не может этого понимать. Сколько дарил – только раз руку поцеловал. В гости звали! Уверена: приехала и там бы – ничего.
Здесь снег уже не лежал сплошь, бугрились глыбки земли, мы – вдоль огорода, толкаясь плечом в черный забор. Перелезли холмик навоза у отхожего места с незастекленным окошком и оказались у запертой калитки меж беленых сараев. Она взяла у стены железный пруток, опустила его за калитку и отодвинула засов. В сараях возились куры, гремели жестянкой и шуршали крылами.
– Батя, что ль, спать залег. – Она топала сапогами по крыльцу, ключами резко заколотила в веранду. – Сумки поставь. Хоть на ночь немного разъяснело. Позасовывал, ведро с колодца снял и завалился. Небось пьяный! Вон тащится. Свои, пап. Кто-кто – Алла!
Дверь тотчас отворилась.
Сумки я поместил на стол. Нашел печь и – к ней спиной.
– Что ж ты, зая, не топил? Да вижу. Спасибо, до кровати дошел.
– Времени нету. Радиво повыключали. – Дед покрутил во тьме радио. – Не. Там свечка должна.
– И света нет?
– А? Нет, нет. Чер-ты их знают что! – Он поднес свечку ко мне и рассмотрел, закрыв один глаз. – Приветствую. Сщас натопим, да ты сиди! Алк! Я ж тебе яблок апорт нес!
Печка делила хату на кухню и зал. В кухне – ведра и чугуны, коротенький диванчик. В зале – кровать с блестящими прутками в спинке, белая скатерть на столе, в углу икона.
– Все растерял… Алк, возле калитки. Закрывал, и посыпались – апорт, как… – Показал размер. – Угощу, а больше нечем, не обижайтесь.
Я спустился к калитке и перестал унимать кашель. Радовался – он забирался глубже и больней, взрывая влажные преграды, – пусть выйдет весь. Обождал, тихо, едва вздыхая: еще? Напугал собаку, собака бегала по той стороне, останавливалась и лаяла, пружинисто припадая к снегу, я отхаркался и сплюнул. Она стояла на крыльце, непокрытая голова. И смотрела на меня, крепко держась за перила, сверху. Ветки постукивали о крышу, по лестнице, упиравшейся в чердак. На тропинке снег растолокся и таял, здесь несло особенным холодом.
– Ну. Что?
– Ничего, – грубо сказал я. – Попалась. Яблоки собирай, чего мерзнуть.
Яблоки рассыпались под смородиновые кусты, в грядки замерзшей клубники и под забор. Дед пел, пугал нас, из каждой песни дед знал первую строку, я наколол щепок из полена. Он, оступаясь с тропинки так и сяк, припер ведро угля, ворчал:
– Три года как пруд спустили, а гляди: расселись какие-то. Рыбу ловить!
– Опять снег. Разгорится, я чайник поставлю, тебе надо.
– Мне лучше лечь. Я хоть согреюсь.
Она собрала впотьмах охапку и вывела меня в сени.
– Самое тепло на чердаке, от трубы, а хата к утру вымерзнет, или вставать надо подтапливать. А там солома. Вот шинель папина, подстелишь. Этим укроешься. А это вот под голову. Только не свались. Погоди, котлетку дать?
Я нагреб солому кучней и ближе к трубе, чердаки лучше подвалов. Чердак пах куриным пометом и травяной сушью, и в слуховом оконце ночь пронзали какие-то звезды, я сидел, слушал каждый звук, изредка вороша солому, труба теплела; там отворилась дверь, выливали воду, дошли до сарая и тронули замок, шаги остановились – я опустился на четвереньки.
– Ну? Как ты? Устроился?
Я слез и взял ее за руку.
– Видишь, пьяный, а кур запер. Утром мы с тобой погуляем до магазина. Пойду, а то еще угорит.
– Пойдем. – Я обнял ее и толкнул к лестнице, она оторопела.
– Ты что, дурак? Совсем, что ль?
– Нет. – Я нажал, она, чтоб не завалиться, уперлась ногою в ступеньку, шепча:
– Ты что? Ты смеешься? Куда пойдем, ой – ну ты больно мне не делай, что мне с тобой – драться? Я ж так упаду. Тебе все равно? Так ты? Да очнись. – Шлепнула ладонью мне в лоб. – Папа ждет, не ляжет без меня, что я скажу? Подожди, ну хватит меня толкать-то! Остынь. Остыл? Теперь послушай меня: с чего ты вообще взял? Ты думаешь, я кто? Ты что обо мне подумал? – Мы одолели лестницу, она то фыркала, то странно всхлипывала, отступая в чердак, я затворил дверь. – Вот как ты? Да что с тобой? Я не пойму, чего тебе надо? Зачем ты привел? Ну посмотри на меня, открой глаза! – Стукнула меня больней, не удержалась и села на солому, отпрянув дальше. – Как ты можешь, у моего папы? Как я мужу… Ты ж с ним работаешь, ты Костю видишь… Папа придет, не надо! Что я ему скажу?! Обо мне подумай, остынь же ты! Вот ты как. – Выходили заминки с крючками и тугими резинками. – Я хорошая? Ты ж надо мной потом смеяться будешь. На меня смотреть не будешь. – Заплакала, перебила стоном слезы, случайно поцеловала и оттолкнула. – Нет! – Повсхлипывала и засмеялась без голоса, одним дыханием.
Слушал. Слушал, открыты глаза. Не закрываются глаза – не слышен ветер, не слышен ветер – чтоб трогал дверь, огонь не слышен; неслышная, она скоро заснула, хотя смотрела – как я. Отчаялась:
– Скоро зима. – Рядом, после ее перестаешь видеть, и чужое дыханье теснит, тяжесть на локте чужая. – А я так не хочу зимы!
– Зимой хоть следы видны.
Я думал, что не сплю, выпуская кашель, любой бок через время неудобен. Лучше не злиться. Лучше не думать. Лучше стеречь сон, не замечая его. Сны – это птицы, вьют гнезда на ночь. Внезапно просыпаясь, можно увидеть скользнувшую прочь тень, почуять на глазах дуновение улетающих крыл, найти травинку в волосах и пытать ее зубами: где поле?
Снова заставал себя с открытыми глазами, уставленными в слуховое окно: нет звезд, словно заткнуто подушкой, когда небо посветлеет? Замерзал, словно выкупался, и не мог согреться, жался, кутался. Сколько-нибудь спал? Сел – я не усну. Неожиданно что-то упало в солому, поискал: что? Сверху потаенно просипел Шестаков:
– Товарищ лейтенант, то я сгущенку обронил. Да не ищите, там на донушке.
Я лег прямо к трубе и накрыл лицо шапкой, но по чердаку сквозило, закрывался локтем, вдруг ощутил, что дрожу, и поднялся.
– Товарищ лейтенант, да что ж он, собака, не топит? Перчатки к трубе прилипают!
Видения Крюковского леса Время «Ч» минус 3 суток
Когда мы достигли берез, Шестаков пояснил: начинается Крюковский лес. Еще есть листья, и тропинка крепка, снег обдуло ветром, мы споро шагали, обходя с разных сторон встречные елки и выбирая, где перейти овраг – он тянулся по правую руку с обрывистыми берегами и плоским дном, залитым черной водой. Мы искали мостки, за оврагом урчали машины, мы думали выйти на дорогу – так ближе, чем поездом.
Светлело, и казалось – теплеет, я так утомился, что вспотел. Шестаков нашел поваленную поперек оврага сосну, можно перейти, держась за ветки, я молчком выслушал его, впервые явственно на выдохе заболел правый бок, очень внутри. Я прижал боль локтем и кашлял, надрываясь, отплевывая под ноги и хрипло дыхая, ожидая приступа еще. Шестаков смотрел на меня жалкими глазами, беспомощно оборачивался то за овраг, то назад. Захотелось спать. Если б теплее.
На той стороне мы все двигались в гору, машины смолкли, толклись людские голоса – похоже на речное купание. Шестаков стянул меня с тропы, вел прямо на голоса, я искал подходящий пень; только приостановились, опустился на упавшую березу – ладно, и солнышко выкатило, свет просыхал на мокрых березах и капал. Только спину опереть не на что.
Впереди сажени на две выбрана земля до глины, изглаженной бульдозерными гусеницами, – похоже на карьер кирпичного завода. По окружности впадины краснело погонами оцепление, прямо внизу я увидал помост из свежих досок. За помостом растопырились пожарные машины. Спиной к нам вольными рядами тянулись солдаты с черными погонами, задние сидели на корточках и курили.
Шестаков досадно оглянулся на мой кашель и привстал на носочках, на помосте показались офицеры, одинаково держали руки на животе, им выставили микрофон. Шестаков показал наверх – там, на противоположной стороне впадины, на легких металлических вышках виднелись люди с видеокамерами.
– Товарищи солдаты… Слышно меня? Подравнялись там! – Матерно захрипело. – Снять ремни, кокарды с головных уборов. Из карманов часы, авторучки, расчески, лезвия, если какой… носит с собой, – вынуть. Класть к своему ремню взад строя. Командиры, проверяйте! Стать свободней, как люди. Чтоба рука ходила свободно. Проверьте, ходит рука? Что? Очки, значки тоже снять. Готовы? Командиры в укрытие! Что я… сказал? Я… стоять, как люди! Вольно, шапки сдвинуть с бровей, шинеля расстегнуть.
Я услыхал размеренное скрежетанье железа, вереницами по тропкам спускались люди в фуфайках милицейского цвета, в бронежилетах, в касках со стеклянным забралом, громыхали одинаковые, в рост человека щиты – накапливались за пожарными машинами, против солдатских толп, против нас. Краснопогонники из оцепления расступались, поднимались в лес. Мы было встали уйти, но детина с бесцветными бровями, оказавшийся ближним к нам, бросил:
– Си-ди.
Шестакову не сиделось, хыкал – каждое слово с помоста било под дых, подскакивал, вторил движениям, завороженно улыбался, сжав кулаки у груди.