От радости я даже не заметил патрульной машины во дворе. А „белые каски“ уже в доме. Только сейчас я слышу приближающиеся шаги в коридоре.
Я — человек-кошка. Я сижу на перегородке, разделяющей эту комнатку с соседней, держась за потолочную балку, в которую упирается мой затылок. Весь этаж как на ладони. Шесть кабинок по одну сторону, шесть по другую. Между ними узкий коридор. И в конце его — кухня.
Я слышу, как переговариваются офицеры. Они говорят по-исландски, но когда им нужно обратиться к одному из поляков, переходят на английский. Поляк как будто только что проснулся и при этом уже успел надраться.
— Вы поляк?
— Нет, вы полис.
Между перегородкой, на которой я сижу в три погибели, и моей комнатенкой — два отсека. Первый из них нежилой. Насчет второго не знаю. Когда копы предпринимают попытку вломиться в ближайший отсек, мое сердечко ускоряется с трэш-метал до спид-метал. Но после того как поляк, подергав ручку, бормочет, что там никого нет, копы переключаются на другую дверь — в комнатку усопшего. Мне остается только молиться, чтобы деревянный чурбак меня не выдал.
Поняв, что в ход пошла монтировка и дверь вот-вот падет, я бесшумно, по-кошачьи, соскальзываю вниз, на подоконник в соседнем отсеке. Патрульная машина кажется пустой. Во дворе ни одной белой каски. А ночь так светла, хоть книжки читай. Пока полицейские продолжают плотничать, я подтягиваюсь на очередной перегородке и осторожно заглядываю в следующий бокс. По всей видимости, здесь живет вышеупомянутый поляк, поскольку кровать пуста, а дверь в коридор открыта. Его жилище — нечто среднее между логовом порнушника и последней земной обителью Саддама Хусейна.
Прежде чем соскользнуть вниз, я мысленно заглушаю громкую музыку в сердце и делаю несколько кошачьих шажков по подоконнику, посматривая на раскрытую дверь. Мои маневры проходят незамеченными, и после бесшумного взятия третьей преграды я наконец оказываюсь в своей комнатенке. Спид-метал уступает место бравурной балладе. Еще немного, и я бы запел „Раскинув руки…“, мою любимую песню группы „Крид“.
Еще пятнадцать минут я соображаю, где бы мне спрятать оружие — о, это сладкое слово! — но раньше, чем я успеваю принять решение, раздается стук в мою дверь. На пороге „касочники“, два Деда Мороза в полицейской форме, и вдруг у меня возникает полная уверенность в том, что это те самые ребята, которые беседовали с Тадеушем, польским маляром, в историческую ночь Евровидения в конце мая. За спинами копов маячат изнуренные вчерашними возлияниями компатриоты Тадеуша, и один из них объясняет „каскам“, что я местный.
— Вы исландец? — спрашивает меня коп по-исландски.
— Смау-вейис, — отвечаю я, энергично кивая и улыбаясь.
Что означает „немного“ — волшебное словечко, которому Ган научила меня этим летом и которое сейчас буквально спасает мою задницу. Я протягиваю им свой синий, как здешние горы, паспорт, а сердчишко мое исполняет исландский национальный гимн (барабан и бас-гитара), пока они рассматривают безупречную подделку. Они читают вслух мое имя, при этом с суровым видом изучая мое славянское лицо.
— Томас Лейвур Олавссон?
— Йау. Томми! — радостно откликаюсь с наигранно-глуповатой улыбочкой и спешно отдаю команду правой руке: ну-ка, вылезай, к чертям собачьим, из кармана!
— Где вы работаете? — спрашивают они меня на своем ледяном языке.
Я перехожу на английский (объясняя, что мой отец наполовину американец и всю эту хрень) и рассказываю им про столовую „Самвер“ и свой посудомоечный вклад в христианскую благотворительность. Их лица мгновенно преображаются.
— Значит, вы знакомы с Сэмми?
Имя доброго самаритянина срабатывает, как фен на изморозь. Разговор сворачивает на коротышку с пляшущими на носу очочками. У копов к нему профессиональный интерес. Вот кого, заверяют они меня, не мешало бы арестовать. Через несколько минут они вспоминают, зачем пришли, и спрашивают, связан ли я каким-то образом с парнями из Каунаса. Я отвечаю отрицательно.
— Сегодня вечером или ночью вы не заметили ничего подосрательного?
— Вы хотели сказать, подозрительного?
Почувствовав свое превосходство, я позволяю себе немного расслабиться.
— Вот-вот, — соглашаются мои собеседники.
Не включая разум и не моргнув глазом, я решаю показать себя свойским парнем, и плевать я хотел на литовские угрозы. Может, оружие придало мне уверенности. Или я вдруг расчувствовался — это ведь благодаря им, „белым каскам“, я провел такое чудесное лето.
— Да. Я видел в окно, как они вынесли отсюда мертвеца, минут двадцать назад. — Широким жестом я приглашаю их в комнату. — Они засунули его в огромный чемодан. Было видно, какой он тяжелый. Этот чемодан они положили в грязный белый минивэн и уехали.
— А номера вы, случайно, не заметили?
— Номера? Да. SV 741.
Это не шутка. Я действительно запомнил этот хренов номерной знак. У офицеров полиции такой вид, будто они сейчас пригласят меня в круиз по Карибскому морю. В каюте первого класса. Следующим летом. Только мы втроем. Но потом они берут себя в руки.
— И где стояла машина?
— Вот… тут. Прямо у выхода.
Мы стоим у окна, и один из них, высунувшись, чтобы лучше видеть, ненароком прислоняется ко мне. При этом он невольно ощущает твердый предмет, что лежит у меня в левом кармане брюк. Коп поворачивает ко мне лицо и вежливо так говорит:
— Afsaka.
По-исландски это примерно означает: „Извините, что задел ваш пистолет“.
На следующий день, придя с работы, я вижу перед нашим горячо любимым отелем сразу три полицейских джипа. Запретительная желтая лента громко шуршит на холодном летнем ветру. Вход охраняет белокасочник. Я решаю не искушать судьбу и прохожу мимо дома на порядочном расстоянии, снова превратившись в странного пешехода на безлюдных улицах Рейкьявика.
Час спустя я звоню в заветный колокольчик. Гуннхильдур открывает мне дверь, и вскоре мы уже взасос целуемся на кухне, где царит несусветный бардак. Забывшись, я вжимаюсь в нее всем телом, и она натыкается на твердую штуковину у меня в кармане.
— Что это?
— Немецкая железяка.
Торчер договаривается, Томо отоваривается.
Патрон подвозит меня к отелю „Ударный труд“, где остались мои личные вещи. Тут он пускает в ход всю силу убеждения, подкрепленную телевизионной славой, чтобы растолковать полицейскому, с кем тот имеет дело. Томми Олавс — его протеже, человек тонкой душевной организации, пожелавший узнать поближе страну своих предков и не желающий жить под одной крышей с отчаянными головорезами. И вот я уже прощаюсь с польскими друзьями и, к собственному удивлению, обнимаюсь с Балатовым, на секунду прижавшись к его волосатой щеке, больше похожей на подмышку. Жизнь изгнанника — это штормящее море.
Ночь я провожу в своей ветхозаветной каморке в доме Торчера и Ханны. Днем, придя на работу, я затеваю с Оли разговор по душам, и вечером он принимает нас с Торчером у себя на третьем этаже старого бетонного дома неподалеку от места, где живет Ган. У его Гарпы сегодня ночная смена в солярии. Мы с Оли разыгрываем перед Торчером заранее намеченный спектакль: будто я снимаю у него комнату. Очевидно, „библейская душа“ знает „мясную душу“ через Сэмми, и сейчас они оживленно обсуждают недооцененную роль насилия в проповедовании Святого Писания, пока я изучаю великолепную коллекцию кухонных ножей над навороченной газовой плитой. Хотя Торчеру известно о бурном прошлом нашего шеф-повара, его вера в Оли как лендлорда непоколебима.
— Ты, главное, плати за аренду, и он тебя не прирежет, — говорит мне Торчер на прощание, садясь в машину, и от души смеется.
Дождавшись, когда благословенный внедорожник скроется из виду, я направляюсь прямиком к дому Ган. Куда, спрашиваю, нести вещи? Вижу, девушка слегка напряжена. Она ведет меня в спальню, с зажженной сигаретой (вообще-то она там не дымит), и дрожащим пальцем показывает на две пустые полки в платяном шкафу.
— Что-нибудь случилось? — спрашиваю.
— Нет. А что?
— Может, считаешь, что ты еще не готова к совместной жизни?
— Нет-нет. Просто…
— Мне казалось, ты сама… Это из-за Трастера?
Она тяжело вздыхает:
— Да.
— Боишься, что он расскажет про нас твоим родителям?
— Дело не в этом. Мне все равно.
Дело не в этом. В чем-то другом. А в чем, она не говорит. Я готов спать на чердаке, но она не соглашается, и вот мы уже лежим в ее постели и пытаемся порадовать друг друга безрадостным сексом. Через какое-то время она затевает по мобильнику долгий и, очевидно, непростой разговор с братом, видимо не желающим жить под одной крышей с киллером. Незадолго до полуночи он заявляется собственной персоной и, даже не поздоровавшись, бледный и мрачный, уходит к себе и на всю катушку врубает ледяной рок на два часа. Гуннхильдур, вздрюченная таким вызывающим поведением, выкуривает целую пачку, а затем добрых двадцать минут чистит зубы.