Аркадий протянул руку. Стас расправил его ладонь и поглядел на пересекавшие кисть шрамы.
— Это не от бумаги, — сказал он.
— Проволока на тралах: старые снасти, изношенные тросы.
— Если только Советский Союз не изменился больше, чем мне известно, то такую работу вряд ли можно считать наградой любимцу партии.
— Я уже давно не пользуюсь доверием партии.
Стас разглядывал шрамы, словно читая судьбу по линиям жизни. Аркадию вдруг пришло на ум, что этот малый выработал в себе обостренное чувство восприятия в те годы, когда недугом был прикован к постели.
— Ты приехал следить за Ириной? — спросил Стас.
— Мои дела в Мюнхене не имеют к ней никакого отношения.
— Не можешь ли сказать, что это за дела?
— Нет.
Зазвонил телефон. Хотя казалось, что из-за неумолкавшего звонка уже, что называется, пыль поднимается, Стас спокойно смотрел на аппарат. Затем он взглянул на часы.
— Это замдиректора. Людмила только что сообщила ему, что на станцию проник пользующийся дурной славой следователь из Москвы, — он испытующе поглядел на Аркадия. — Мне как раз подумалось, что ты хочешь есть.
Столовая была этажом ниже. Стас подвел Аркадия к столику, где официантка-немка в черном с белой отделкой платье, плотно облегающем бюст и расклешенному книзу, принимала у них заказ на шницель и пиво. Молодые румяные американцы вышли в сад. Посетители, оставшиеся в помещении, были в большинстве своем эмигранты возрастом постарше, в основном мужчины, предпочитающие сидеть в табачном дыму.
— Директор не станет искать тебя здесь? — спросил Аркадий.
— В нашей собственной столовой? Ни за что. Я обычно ем в «Китайской башне». Туда Людмила и побежит в первую очередь, — Стас закурил, кашлянул и, затянувшись, огляделся. — При виде того, что стало с советской империей, на меня находит тоска. Вон румыны за собственным столом, там чешский стол, вон там поляки, тут украинцы, — он кивнул в сторону среднеазиатов в рубашках с короткими рукавами: — А там турки. Они ненавидят русских. Дело в том, что теперь они открыто говорят об этом.
— Выходит дела пошли иначе?
— По трем причинам. Во-первых, начал разваливаться Советский Союз. Как только населяющие его народы стали брать друг друга за глотку, то же самое началось и здесь. Во-вторых, в столовой перестали подавать водку. Теперь можно заказывать только вино или пиво, а это — слабое горючее. В-третьих, вместо ЦРУ нами теперь управляет Конгресс.
— Выходит, вы больше не являетесь фасадом ЦРУ?
— Это были старые добрые времена. По крайней мере, ЦРУ знало свое дело.
Сначала принесли пиво. Аркадий пил благоговея, маленькими глотками: до того оно отличалось от кислого, мутного советского. Стас не то что пил — вливал его в себя.
Он поставил пустой бокал.
— Эх, жизнь эмигрантская! Только среди русских существуют четыре группы: в Нью-Йорке, Лондоне, Париже и Мюнхене. В Лондоне и Париже больше интеллектуалов. В Нью-Йорке столько беженцев, что можно жизнь прожить, не говоря по-английски. Но мюнхенская группа поистине в плену у времени: именно здесь обитает большинство монархистов. Потом есть «третья волна».
— Что это такое?
Стас продолжал:
— «Третья волна» — это самая последняя волна беженцев. Старые эмигранты не желают иметь с ними ничего общего.
Аркадий догадался:
— Хочешь сказать, что «третья волна» — это евреи?
— Угадал.
— Прямо как дома.
Не совсем как дома. Хотя столовую наполняла славянская речь, пища была явно немецкой, и Аркадий видел, как сытная еда тотчас превращалась в кровь, плоть и силу. Подкрепившись, он огляделся более внимательно. Поляки, заметил он, в костюмах без галстуков, сидят с видом аристократов, временно оказавшихся на мели. Румыны выбрали круглый стол — удобнее замышлять заговоры. Американцы держатся поодиночке и, как прилежные туристы, пишут открытки.
— У вас действительно был в гостях прокурор Родионов?
— Как образец «нового мышления», политической умеренности и как свидетельство улучшения атмосферы для иностранных капиталовложений, — сказал Стас.
— И Родионов был здесь лично у тебя?
— Лично я не дотронулся бы до него даже в резиновых перчатках.
— Тогда кто-же его принимал?
— Директор станции очень верит в «новое мышление». Кроме того, он верит в Генри Киссинджера, пепси-колу и пиццерию. Эти каламбуры недоступны твоему пониманию. Потому что ты не работал на станции «Свобода».
Официантка принесла Стасу еще пива. Голубоглазая, в короткой юбочке, она выглядела большой, уставшей от работы девочкой. «Интересно, — подумал Аркадий, — что она думает о своих клиентах, всех этих жизнерадостных американцах и вечно брюзжащих славянах?»
К столику подсел диктор-грузин, крупный кудрявый мужчина с профилем актера. Звали его Рикки. Он рассеянно кивнул, когда ему представили Аркадия, и тут же принялся изливать душу:
— Мать приезжает. Она мне никак не может простить измены. Она говорит, Горбачев хороший человек: он не станет травить газом демонстрантов в Тбилиси. Она везет маленькое письмо с раскаянием, чтобы я подписал его, и мне можно было вернуться домой. Совсем рехнулась. Тогда мне прямым ходом в тюрьму. Пока будет здесь, собирается проверить легкие. Мозги ей надо проверить. Знаете, кто еще едет? Моя дочь. Ей восемнадцать лет. Я ее никогда не видел. Она приезжает сегодня. Мать и дочь. Я люблю дочь, то есть… думаю, что люблю, потому что никогда ее не видел. Вчера мы говорили по телефону, — Рикки прикуривал одну сигарету от другой. — Конечно, у меня есть ее фотографии, но я просил ее описать себя, чтобы мне легче было узнать ее в аэропорту. Дети подрастают и все время меняются. Наверное, я встречу в аэропорту девушку, ну совсем как Мадонна. Когда я стал говорить, какой я, она спросила: «Скажи, как выглядит твоя машина».
— Вот когда водочки не мешало бы, — заметил Стас.
Рикки обреченно замолчал.
Аркадий спросил:
— Скажи, когда ты вещаешь на Грузию, часто ли вспоминаешь мать и дочь?
Рикки ответил:
— Конечно. Кто же, по-твоему, пригласил их сюда? Я просто потрясен, что они едут. И не представляю, кого я встречу.
— Похоже, иметь близких сердцу людей это одновременно и рай и ад, — сказал Аркадий.
— Похоже, что так, — Рикки взглянул на часы на стене. — Пора ехать. Стас, прикрой меня, пожалуйста. Напиши что-нибудь. Что хочешь. Ты хороший человек, — он с усилием встал из-за стола и обреченно побрел к двери.
— Славный парень, — тихо произнес Стас. — Он вернется. Половина из тех, кто здесь, вернутся в Тбилиси, Москву, Ленинград. Самое нелепое, что мы лучше, чем кто-либо, знаем, как там дела. Если кто и говорит правду, так это мы. Но мы русские, и нам тоже по душе ложь. И как раз теперь попали в особенно затруднительное положение. Русским отделом руководил очень умный человек. Он был перебежчиком, как и я. Месяцев десять назад он вернулся в Москву. Не просто посмотреть на нее — перебежал обратно. Спустя месяц он уже от имени Москвы выступал по американскому телевидению, рассказывал, что демократия живет и процветает, что партия — лучший друг рыночной экономики и что КГБ — гарант общественной стабильности. Он хорошо знает свое дело, должен знать — постигал его здесь. Он говорит так правдоподобно, что люди на станции спрашивают себя: делаем мы нужное дело или же являемся ископаемыми холодной войны? Почему мы все как один не направились в Москву?
— Ты ему веришь? — спросил Аркадий.
— Нет. Достаточно встретиться с таким, как ты, и спросить: «Почему бежит такой человек?».
Аркадий оставил вопрос без ответа, лишь сказал:
— А я-то думал, что увижу Ирину.
Стас указал на горевшую над дверью красную лампочку и пропустил Аркадия в аппаратную. Если не считать слабо освещенного пульта, за которым сидел инженер в наушниках, в помещении было темно и тихо. Аркадий сел позади, под вращающимися катушками магнитофона. На указателях уровня громкости прыгали стрелки.
По другую сторону звуконепроницаемого стекла за подбитым мягким материалом шестиугольным столом с микрофоном посередине и верхним светом сидела Ирина. Она вела беседу с мужчиной в черном свитере, какие носят интеллектуалы. Он оживленно говорил, брызгая слюной, шутил и сам смеялся своим шуткам. Аркадию хотелось услышать, что он говорит.
Ирина слегка склонила голову набок — поза внимательного слушателя. Затененные глаза виделись глубокими темными пятнами. На приоткрытых губах если не улыбка, то обещание улыбки.
Освещение нельзя было назвать удачным: на лбу мужчины высвечивались узлы мышц, а брови, как кустарник, затеняли грязные впадины. Но тот же свет обтекал ее правильные черты и золотом высвечивал очертания щек, шелковистые пряди волос, руку. Аркадий вспомнил о бледно-голубом штришке под правым глазом, следом допроса. Теперь эта метка исчезла, и на лице не было ни изъяна. Перед ней была только пепельница, стакан воды да объект ее интервью.