Существуют виды животных, убивающих себе подобных ради пропитания или в борьбе за территорию. Но именно патология религии сделала человека самым противоестественным, ужасным, самоуничтожительным из всех видов. Люди воевали всегда: ища в войнах милости богов. Но они не воевали во имя богов. Елена Троянская была дочерью Зевса и смертной женщины, однако же во время Троянской войны Зевс не встал на чью-нибудь сторону. Первыми во имя Бога Всемогущего начали убивать евреи в третьем веке до нашей эры, воюя против греков. И именно евреи приняли греческих богов. Но злом агрессии монотеизм был с самого начала, еще тогда, когда тысячью годами раньше Аменхотеп IV насильно навязал его почитавшим многих богов египтянам.
Монотеизм.
Крест, полумесяц, шестиконечная звезда. Они были всего лишь оружием за поясом Эниалиона.
Какое-то время я не мог курить, чувствуя, как напрягается палец на спусковом курке каждый раз, когда я беру в рот сигарету. Теперь я не чувствовал ничего, кроме доброй и крепкой затяжки.
Зачем я убивал? Не ради какого-то гребаного, дерьмового Бога, не ради какого-то гребаного, дерьмового Аллаха, не ради какого-то гребаного, дерьмового Иисуса, мать его, Христа.
Зачем я убивал? Мне было уже наплевать.
Это уже не имело значения.
Да и никогда не имело.
Я лишь знал, что не занимаю трон Сатаны, который и трон Бога.
Так что пошло оно все!
Просто верните мне древнюю религию, настоящую древнюю религию. Положите меня с Афродитой, и пусть Дионис течет по моим жилам.
На хрен семитскую Триаду, на хрен всех сыновей Сима!
Левант — Иерусалим — вот колыбель Зверя всего сущего зла: «священный град» трех монотеистических религий.
К черту трех иерусалимских кошек и к черту Иерусалим!
Пусть многочисленные настоящие, священные боги сотрут их вместе с долбаным Иерусалимом с лица умирающей земли.
Я закуриваю, затягиваюсь, задерживаю палец на губах и ничего не чувствую. Никакого напряжения.
Несколько часов спустя я уже дрыхну на большом роскошном диване в номере 418 лондонского отеля «Ритц». Просыпаюсь от ощущения чьего-то ненавязчивого присутствия. Меняющая цветы горничная извиняется за беспокойство. Я встаю и, подойдя к окну, раздвигаю тонкие и легкие шторы на большом окне, выходящем на Гринпарк. Смотрю, потом включаю телевизор. Башен-уродин уже нет.
Пытаюсь дозвониться до Мишель, она живет в Бруклине. Каждая попытка наталкивается на сигнал «занято», начинающий звучать сразу после набора кода страны или города. Только через несколько часов непрерывного набора я наконец пробиваюсь в Бруклин.
— Мишель.
— О Боже, Ник!
Она в порядке, но беспокоилась из-за меня. Говорю, что цел и невредим.
— Помнишь, я звонил тебе в прошлый раз? Ты никому не говорила о том звонке?
— Нет.
— Точно?
— Точно.
— Хорошо. А теперь самое трудное. Ты знаешь, как мы всегда работали: никакой лжи и никакого обмана. Помнишь, что мы всегда говорили? В мире лжецов честность — самое сильное и самое страшное оружие. Именно она делает нас хорошими и сильными. Но теперь тебе придется соврать ради меня. Хочу, чтобы ты сказала, что в последнее время я вел себя странно и предпочитал помалкивать.
— Где же здесь ложь?
— И еще скажи, что на сегодняшнее утро у меня была назначена встреча во Всемирном торговом центре. Скажи, что я просил тебя никому об этом не говорить. Ты решила, что у меня деловое свидание с каким-то финансистом или нечто в этом роде. Больше ты ничего не знаешь и тебе тревожно.
Она взволнованно вздыхает.
— Зачем ты это делаешь?
— Не могу объяснить. Просто позвони Рассу и расскажи ему об этой встрече и о том, что ты беспокоишься.
— Почему бы тебе не попросить обо всем Расса? Я не умею лгать. Никогда не умела. У меня это плохо получается.
— С Рассом такое не сработает. Откуда ему знать о каких-то моих утренних встречах? Во-вторых… послушай, к черту Расса, просто сделай, как я прошу. Поверь, никто другой мне в этом деле не поможет. Только ты. Пожалуйста, сделай. Если хочешь, скажи хотя бы, что слышала, как я договаривался о встрече с кем-то в центре. И что с тех пор ты обо мне ничего не слышала.
— Это уже слишком.
— Ты сделаешь?
— Но зачем?
— Потому что мне надо быть мертвым.
Временами синьора Джемма испытывала желание умереть, а временами она знала, что уже умерла.
Но эта смерть при жизни не была желанной смертью, и все чаще и чаще, беря в руку остро заточенный нож, чтобы выпотрошить птицу или почистить рыбу, она замирала, представляя, как проводит лезвием по мягкому с голубыми прожилками вен запястью или с большей жестокостью перечеркивает основание горла.
Когда начались эти видения, эти маленькие смерти от правой руки, эти mortiti di mano destra?
Она была спокойным, замкнутым ребенком, но находила счастье в туманной меланхолии, предпочитая погружаться в волшебные истории, которые рассказывала или пела ей ее няня, чем петь и танцевать вместе с девочками из знатных семей. В самоуверенных, капризных выражениях их лиц и шумно агрессивных манерах поведения этих девочек, большинство которых носили более звучные фамилии, ей виделось что-то угрожающе опасное. В то же время Джемма печалилась, встречая совсем маленьких девочек, бегавших в грязных, неряшливых платьях, но певших и плясавших без всяких ужимок и кривляний. Еще большую жалость вызывали у нее те, кто с малолетства надевал на себя ярмо ученичества или гнул спину на полях.
Только в сказках, которые рассказывала Джемме добрая няня, находила она место, чтобы поволноваться, подрожать, повеселиться, покружиться, побродить или поудивляться. В этих сказках она находила жизнь такой, какой та и должна быть: где равнодушные и дерзкие получали по заслугам, где невинные душой, но обделенные судьбой обретали удачу и справедливость. В этом мире она жила с радостью и удовольствием, словно в некоей волшебной долине, где все — воздух, свет и тени — рождало лишь ненастоящую грусть, грусть, не идущую ни в какое сравнение с мрачной меланхолией грозного, опасного и несправедливого мира, который не имел права быть реальным. Там, под облаками, среди деревьев и цветов отцовского сада, созерцая льющийся с ночного неба звездный свет, слушая мягкий завораживающий голос няни, прислушиваясь к бесконечным звукам эха в себе самой, она и обитала с колыбели и до девичества.
Со временем в ее волшебный мир вошла религия.
Закон и буква были наложены на Бога, жившего в деревьях, облаках, цветах и звездном небе, в мягких наставлениях няни и бесконечных звуках эха в ней самой.
Однажды, забрав свою воспитанницу со скамьи знаний, добрая женщина, знавшая девочку лучше, чем знали ее мать, отец или кто-либо еще, заметила в ней знаки глубокого волнения и внутренней угнетенности.
— Что случилось с вами, моя госпожа?
Девочка упрямо и долго отказывалась признавать и волнение, и угнетенность, и лишь когда мудрая служанка прекратила расспросы, ее подопечная после некоторого молчания освободилась от легшего на душу бремени.
— Если Бог, будучи Богом, может вечно пребывать в бесконечной радости и счастье, недоступном нам даже в мечтах, то почему Он должен быть таким строгим и угрюмым?
— Это то, моя дорогая, о чем вы никогда не должны спрашивать братьев ордена.
Маленькой Джемме показалось, что няня подтвердила самые худшие ее страхи. Опустив голову, ставшую теперь такой же тяжелой, как и сердце, она тихонько сказала:
— Я согрешила.
Добрая няня шутливо потянула девочку за руку, и их глаза встретились.
— Нет, — с мягкой улыбкой сказала женщина. — Вы не согрешили. Просто дело в том, что Бог у каждого таков, каким мы Его видим. Братья ордена, будучи людьми строгими и угрюмыми, видят и Его строгим и угрюмым. Вы, будучи ребенком радости, видите Бога таким, каков Он в действительности. Вам нужно всегда видеть Его таким, и тогда Он никогда не будет другим.
Ваше счастье наполняет счастьем сердце Иисуса, которому не нравится, когда люди страдают так, как страдал Он. Давным-давно Он в радости отбросил терновый венец. Строгие и угрюмые, живущие между нами, похожи на тех, кто возложил этот венец на Него, и им хочется, чтобы Он никогда его не снимал.
— Тогда почему я не должна задавать этот вопрос, если в вопросе нет греха?
— Потому что те, кто строг и угрюм, позавидуют вам, как завидуют птицам, порхающим на воле и воспевающим Господа.
Ей снова стало легко и хорошо, и Бог снова был в пронизанном лучами солнца воздухе, как был Он и в ней самой, и девочка чувствовала, что так будет всегда, как всегда будет ее рука в руке доброй няни, как всегда будет это мягкое, нежное утро.
— Давай и мы споем.
— Мы не можем петь, как птицы, поэтому давай споем нашу песенку.
— Да, да! «Малиновка вдали от дома»!