зверей, пустые банки и пластмассовые солдатики, подвешенные в разных местах на стене. Чуть левее у стойки стоял веснушчатый пацан лет пятнадцати и беззаботно курил.
– От мамы карманных денег не дождешься, вот и приходилось подрабатывать, – продолжила Ленка вполголоса, но ее все равно было хорошо слышно сквозь окружающий гвалт и «екарный бабай». – В субботу на тире, с шести утра. В воскресенье чуть дальше по площади, продавала сладкую вату. Это наша туристическая зона, здесь всегда много денег оставляют. Можно было неплохо поднять за выходные или каникулы. На школьные завтраки всегда хватало.
Толстяк попал в алюминиевую банку и радостно взвыл. Прицелился снова.
– Чтобы прибежать сюда в шесть утра, мне нужно было встать в половину пятого, – сказала Ленка. – Готовила завтрак себе и маме, потом выходила гулять с собакой. Гуляла в лесу. Все ведь здесь знакомое, родное и безопасное. В пять утра, представь. Тихо и хорошо. Ветерок, запах леса, деревья кругом… Там меня и сожрали.
Толстяк попал снова, вздернул руки к голубому небу. Сфокусировал пьяный взгляд на стоящем рядом Выхине и заголосил:
– Видал? Видал, братишка, как стрелять надо! ВДВ – это тебе не стройбат, екарный бабай! Это сила, брат!
Ленку он или не замечал, или не видел вовсе. Выхин несколько раз кивнул, не вступая в разговор, и когда толстяк отвязался, сказал:
– Я понял, не надо больше. Ты спасла мне жизнь, поэтому за мной должок. Понимаю, к чему клонишь, и проведу тебя к кенотафу. При условии, что лес позволит найти дорогу. Все не так просто, как кажется. Может быть, мы с тобой заблудимся. Или наткнемся на Капустина снова. Или вообще никогда не выйдем к нужному месту. Я не обещаю, понимаешь?
– Надо хотя бы попытаться, – ответила Ленка.
Звякнула очередная подстреленная банка. Толстяк взвыл от радости, и Ленка, делано закатив глаза, поспешила прочь от тира.
– Так себе у тебя была работенка, – заметил Выхин, догоняя ее.
– Я хотя бы не бегала из города в город всю жизнь. Просто тихонько разлагалась.
2
Алла чувствовала, как холод пропитывает ее кожу, забирается в легкие, в мозг. Микроскопические льдинки царапали внутри глаз. Ноздри забились снегом, а в крови – почти наверняка – вместо эритроцитов плавали снежинки.
Она боялась пошевелиться. Боялась, что расколется, как хрупкая ваза, от неосторожного движения. Ладони прилипли к коленям. Шея напряглась. Еще бы закрыть глаза, закрыть раз и навсегда, чтобы не видеть всего, что происходит на кухне.
На расчищенном прямоугольном столе лежало тело Сашки Грушина. Он больше не походил на изуродованного шрамами пацана-каратиста, рот не был забит пирожками вперемешку с выбитыми зубами – потому что рта не было, как и всего лица. Сашка снова стал взрослым, но – мертвым. Голова его напоминала большую распухшую сливу. Кожа кое-где лопнула, сквозь нее сочился тающий лед. Волосы вылезли клочьями, а левое ухо почернело и съежилось. Мертвого Сашку будто выкрутили несколько раз, как влажную половую тряпку, да так и оставили.
Алла вспомнила, что Сашка работал в поликлинике водителем скорой. Пару раз, когда Алла вызывала врача, Сашка тоже приходил с участковым, развлекал разговорами, нелепо шутил и, отковырнув пальцами тугую форточку, курил едкие сигареты без фильтра. Милый был парень, хотя так и не обзавелся семьей, жил с мамой, что ли, или со старшей сестрой в однушке через три квартала отсюда.
– Я бы сказал, что смерть что-то символизирует, но это чушь. – Голос Капустина выбрался из прошлого, звонкий, с хрипотцой. Давно забытый. – Умер и умер. Невелика потеря. Сашка был туповат, хоть и исполнителен, за что и поплатился. Любому понятно, что нельзя вставать спиной к агрессивному призраку. Детство кончилось. Аминь.
Он и его изуродованные друзья стояли вдоль стола. Маро – самая страшненькая, похожая на обезумевшего разжиревшего гремлина – шумно втягивала носом индевеющие сопли и не сводила с Аллы злобного взгляда. Они недолюбливали друг друга много лет назад, и сейчас ничего не изменилось.
– Я скажу ей «фас», и она начнет кусаться. – Капустин повернулся к сидящей на табурете сестре. – Маро красавица и умница, настоящая невеста. Кому угодно перегрызет глотку за меня. Так ведь?
– Спрашиваешь! – хихикнула Маро. – Дайте мне вилку или нож, а? Эта с-сучка позволила убить Сашку, а жирдяй сбежал!
Алла вздрогнула. Она одна оказалась тут взрослой. Одна, кажется, соображала, что происходит. А еще, что было самым страшным, помнила, как обратилась в Элку, стала девчонкой со спичками в носу. В тот момент ее взрослые мысли вдруг растворились, уступив место ярким детским эмоциям, несвязным импульсам, страшной энергии, которая всю жизнь будто бы скрывалась где-то внутри и теперь высвободилась. Только это была не настоящая Элка, а карикатурная, шаблонная, сотканная из воспоминаний.
И еще голоса в голове.
Мы так рады тебя видеть.
Со знакомством, что ли?
Ты похожа на дочь. О, как вы похожи!
Они лишали воли и опутывали сознание липкой паутиной. С ними стало хорошо. Элка им верила, потому что только дети способны принимать за чистую монету самое невероятное, что вообще может случиться в жизни.
Брат – это все, что у тебя есть!
Иди к нему!
Обнимитесь, мои родные!
Станьте единым целым!
Останьтесь детьми!
Она бы пошла, обнялась, и пусть всё вокруг пропадет пропадом. Если бы не Выхин и Ленка. Если бы настоящее так настойчиво не стучалось в черепную коробку. Стучалось, стучалось – и достучалось.
Брат оказался возле нее. Полумрак больше не скрывал уродства смерти на его лице. Из левой глазницы торчал острый конец гвоздя. Рваные дыры в щеках обнажали полусгнившие зубы. Кожа на лбу, вокруг носа, под глазами разбухла, пошла синими прожилками.
– Признайся, тебе страшно видеть меня таким? – спросил Капустин, опускаясь перед Аллой на колени. Он положил ладонь на ее ладонь, словно укрыл холодом. – В твоей голове, там, в воспоминаниях, в образах и мечтах, я все еще обычный старшеклассник со светлыми волосами, курносым носом, такой задиристый и нагловатый, но любимый брат. Сложно поверить, что я изменился?
Она выдавила короткое:
– Сложно.
По кухне метался сквозняк, шевеля свадебное платье Маро. Жар лета с улицы смешивался с могильным холодом. Алла чувствовала, что ноги ниже колен медленно онемевают. Скоро онемение поднимется выше.
– Разве так сложно оставаться подростками? – спросил Капустин. В его голосе послышалась обида, та самая, когда в бедах пятнадцатилетки виноват сразу весь мир, и никак иначе. – Ты искала меня столько лет. Надеялась и верила. Я, может быть, жив до сих пор благодаря тебе. И что в итоге? Все испортила. Раз – и перечеркнула. Никакого детства, блин.