Она выбежала на балкон, на ее столе под стеклом лежали снимки и засушенные листья, я рассматривал снимки, некоторые доставал прочесть, что на обороте, и засматривался на ее узкую спину, так живо и упруго наклонялась, она кричала своему суженому вниз, что, конечно, проспала, пусть он едет один, и смеялась – так он огорчался и грозил ей, она смахивала с глаз смоченные волосы и показывала ему худой кулак, словно родители дома и могут услышать, постукивала голой коленкой о железный балконный пруток, не поворачиваясь, перехватывала мою руку, восходящую под халат: ну ты что?!
Она махала ему, пока видела, прищурясь, взглянула на противоположные окна, прошла к зеркалу. Осторожно, словно с обожженной кожи, сняла халат и стояла на свету, чуть поворачиваясь, унимая в руках неясные движения, и свет красил ее золотым, желтым, розовым, синим, с улицы пахло мокрой мостовой, сырыми листьями, улица еще толком не проснулась; она, замерев, смотрела на себя, а затем важно объявила, что настал час расплаты – подбежала и колотила за то, что подсматривал, за то, что приставал и появляюсь раз в полгода, и еще сопротивляюсь, и не признаю, отбивалась сама, задыхаясь от смеха, теряя силы, вкрадчиво просила прощения, коварно пытаясь вырваться и снова обещала: в последний раз; ночью она просыпалась, как только просыпался я, вдруг сказала:
– Если я вижу тебя во сне – ты никогда не подходишь. Куда ты там смотришь? Ложись.
– У тебя под окнами какая-то подсобка.
– Палатка, продают торты.
Ее родители ездили на дачу, но там не работал телефон, они никогда не говорили, когда назад, и я уходил рано, к открытию метро, бормоча покаянно вахтерше: надо встречать поезд, – она зло молчала, лязгая цепью, замыкавшей дверь.
Тогда я вдруг почуял, как там он один, скулит, опрокинул воду, и бросился домой, пьяно щипало в глазах – щенок забарахтался в ногах, я валял его на спину, разрывал молочный пакет; я, уходя, настлал ему газет, я заметил: они испачканы кровью, щенок хлебал свое пойло, выпятив лопатки.
– Покажи свои лапы… Это? Я виноват. Я не думал, что так дойдут скоро.
Комната похолодала, чужая, запер дверь, отодвинул от стен диван, шкаф, тумбочку, холодильник. Щенок мешал. Левая сторона от двери до окна. И правая. Под окном. Батареи. Стены.
Ход – один, над трубой, отопление. Свежий, но разработанный, грызла не одна. Вещи я перебрал на диване. Диван промял дважды. Снял занавески, их нельзя посмотреть раз и успокоиться – отвлекают. Особо – холодильник. Надо сразу исключить гнезда.
– Надо исключить гнезда.
Щенок забоялся двери, я запоздало присел – щель. Но вроде еще не время. Подсадил щенка на диван.
– Дверь мы с тобой просто забыли. – Снял с батареи половую тряпку и плотно натолкал ее в ход над трубой, начерно. Освободить спину. Подкрался к двери – постучали.
Соседка, вежливая старуха:
– Чайник твой вскипел. Сколько собак завел?
– Одна. Вон он.
– Какую одну? А с кем же ночью носился? Визжали! В коммунальной квартире хочешь собаку держать – бери у соседей согласие. У меня аллергия на шерсть. Видишь, шея опухла?
Я затворил дверь и – пальцы на нижнюю кромку. Грызли. Все хуже.
До ночи я начинил битым стеклом ход над трубой, посмотрел кухню, трубопроводы ванной и туалета, дырок полно. Есть хорошее правило борьбы с грызунами: надо защищать тот простор, который ты можешь защитить, а не тот, что тебе необходим для жизни, про все остальное достаточно знать.
Подмел лестничную клетку, на совке посмотрел пыль – да.
– Можешь не подметать, – погрозила старуха. – На собаку нужно разрешение.
Чтоб жить, я отгородил место в углу, положил постель себе и щенку. Выгнул шею настольной лампе, чтоб свет падал на нас, взял черенок от лопаты и пробил его макушку гвоздями «соткой» – гвозди растопырились жалами. Выпросил у бабки стакан муки. Когда соседи отошли ко сну, насеял муку под нашей дверью на плиточный пол. И включил потушенный бережливой рукой свет на лестничной клетке.
– Сегодня пересидим. Завтра погуляем.
Я немного почитал на ночь про собак. Сидели на свету, как в шатре. Щенок беспокоился, мешал мне слушать. Я прилаживался дремать, но не закрывались глаза. Потолок? Подоконник? Что я забыл? Неужели я должен простукать полы? Я и так много работал. Как умел.
Щенок встрепенулся и полез через меня, охватывая поводком.
– Дай послушаю.
Его влекло к двери, я намотал поводок на трубу. Щенок прыгал на поводке, труба словно гудела, он злился и рычал на меня.
– Пересидим!
Дурак! Он рвался, протягиваясь вперед острой мордой, сейчас он разбудит соседей, сейчас все прибегут, и я отвязал его, муку запятнали следы, мы сбегали по лестнице, я включал свет, бил по перилам рукой, сохраняя нужную пустоту вокруг, про подъезд я знал, лучше, если бы мы кого-нибудь встретили, я подхватил щенка на руки, врезал кулаком по ящикам почты, прыжками достиг дверей, пританцовывая, не оставляя ног на месте, и выскочил вон, в сторону от помойки и травы, под фонарь, и вернул щенка земле, он все равно тянул ошалело и взрыкивал, я словно чувствовал себя под чужой волей, но спохватился: я же могу еще позвонить! И ночь охлаждала, стены чуть расступались, есть у меня единственный рубль, телефон у торговых рядов – туда я не решился подойти, зная про землю рядом. Следующий телефон у почты, я долго следил, подходя черепашьим шагом, но вместо наборного диска – круглая нашлепка «Телефон отключен», в соседнем – с мясом выдрали трубку.
Далее, к школе, щенок не хотел, его тянуло в стороны – телефон только на жетоны! Уже закрылось метро, с завыванием неслись под мост троллейбусы, забравшие с далеких остановок последних, двором я выволок щенка к зубной лечебнице, и вот телефон, возле него парень с девчонкой, девчонка засмеялась – по горбатой черной дороге, подсеребренной фонарем, трусила крыса. Время.
Я потащил щенка на середину Бутырской улицы – движение редело, объезжали, мы причалили на той стороне у «Детского мира», где телефоны жались к киоску «Мороженое», но все освещал фонарь, я вздрогнул, но это ветер гнал по мостовой корябающий листок, плохо слушались ноги, щенок сипел, он так рвал ошейник, до удушенья, лаять не мог, я не смогу побежать, но я перетянул щенка и шатался из будки в будку, дергано отрывая ноги от земли, здесь телефоны брали рубли, первый не гудел, второй гудел не переставая при наборе, на третьем я даже набрал, затолкав щенка под колени, но телефон хапнул монету и оглох, там уже взяли трубку, там уже спрашивает голос – я грохнул кулаком по телефону, хрустнуло, и среди гудений, нытья далеких гудков, шуршания – Старый глупо:
– Алло. Говорите. Вас слушают.
– Старый, это я, это я!
Отбиваясь от чужих отголосков, хрипов, просачивавшегося гудения, подумал, что это не мне, это не он, но Старый чуть ближе переспросил:
– Кто это?
– Я! Меня прижали и здесь, я не могу, когда так рядом! Надо сделать.
– Знаете, я, я, – лепетал Старый. – Знаете, я не имею возможности, вы, как я понял, желаете немедленно. Меня в данный момент ну просто семья не отпустит. Алло? Вы слушаете? Алло.
– Да, я слышу тебя!
– Я приеду, постараюсь заехать. Может быть, завтра. В общем, когда буду в тех местах. Обязательно, сейчас я просто замотан, ну не могу ж я вот так взять и сорваться. – Он обиженно помолчал. – Тебе там скучно?
Теперь нельзя сказать: я буду ждать, он длительно опускал трубку. Бывает, так кладут трубку, что обрывается разом. А бывает, трубка отрывается от уха, задевает прядь волос, движется по воздуху, ударяется о корпус телефона, гремит, примеривается к рычажкам. Только потом – все, но до этого еще слышишь, еще там, хотя разговор окончен.
На воле я слепо побежал за щенком, но пытался придумать: ночевать на вокзале, но теперь не пускают внутрь без билета. Можно потолочься у касс, но на извозчика нет денег – идти до Виндавского вокзала пешком? Савеловский – недостроенный, окруженный ямами и грязью, я попробовал все же пробиться к пригородным кассам, там, кажется, лавки; свернул для этого в проулок меж стройкой и булочной, но поперек пути валялась урна с плотно натолканной глоткой, ее растрепывали, рвали две крысы с черными спинами, я застыл, щенок резко дернул поводок – я стиснул кулак, как в детской игре, когда один разжимает пальцы другого, но поводок свободно выскочил из кулака, словно сквозь пустоту, словно его не сдерживала сила, и щенок все быстрее понесся в темень, под мост, и скоро я перестал его видеть. Я было пошел за ним, но остановился на краю голой площади, подальше от ларьков, стройки, кустов, железных путей: куда дальше?
Расходился ветер – там, чуть впереди, каталась по площади комканная бумажка, по ее движению я видел, что носится она не сама, она – промасленная, в чьих-то зубах, и рядом бегают те, кто еще не цапнул, а может, они просто катают ее для звука – любят играть, бренчать серебряной ложкой под половицей; и туда мне нельзя пройти, никуда совсем, задувал ветер, он продувал насквозь всех, оставшихся здесь, – милиционера с черной дубинкой, цыганку, гуляющую по кругу для согрева, с цветастым узлом, извозчика, ждущего у порожней машины; мы отворачивались от ветра, я не знал, как надо стать, погружаясь в ночь, – там фабрика Ралле, там фабрика Дюфуа, там завод Густава Листа, там фабрика анонимного общества прядильщиков кокона; я вспомнил Миусское кладбище за путями с разбитой церковью, изо всех сил вспоминал, в какую сторону у нее вход, в какую – алтарь; когда идешь по кладбищенской дорожке, церковь к тебе обращена боком, заходят слева, значит, справа алтарь, для меня это где? Я сообразил, повернулся лицом к вокзалу, чуть взял правей – получилось, что я гляжу в сторону улицы Стрелецкой, я надеялся, что высчитал верно, я старался не потерять этой стороны, как бы меня ни поворачивал ветер, все отступало, я смотрел в сторону, откуда взойдет солнце.