Никто – ни безжалостный прокурор, ни полиция со своими темными делами, ни пройдоха Полен, купивший себе свободу ценой состряпанных показаний, ни двенадцать вонючих ублюдков, позволивших себя одурачить и принявших сторону обвинения с такой легкостью, как будто прокурор зашорил им глаза, ни местные багры, достойные помощники тюрьмы «Людоедки», – абсолютно никто и ничто, даже эти толстые стены или удаленность острова, затерянного в Атлантическом океане, – не могли помешать мне отправляться в удивительно красочные звездные полеты.
При разработке временного графика, в рамках которого мне предстоит провести наедине с собой в камере-одиночке два года, я не учел очень существенного фактора: я говорил о часах как о единице времени. В этом и заключалась моя ошибка. Наступают моменты, когда время измеряется в минутах. Например, опорожнение параш следует за раздачей кофе и хлеба примерно через час. Вот тогда-то в пустом горшке я и получал свои пять сигарет, кокосовый орех, а иногда и записку, написанную фосфоресцентными чернилами. В этот промежуток времени я считал минуты. Не всегда, но довольно часто. Делать это было легко, поскольку каждый мой шаг был выверен и длился секунду. Шагая взад и вперед, подобно маятнику, я в уме отмечал каждый поворот: «Раз!» При счете «двенадцать» получалась минута. Однако, прошу вас, не поймите меня так, что я только и думал о том, как бы получить свой кокосовый орех (хотя, конечно, орех для меня был равноценен жизни) или сигареты, чтобы иметь удовольствие покурить десять раз в течение двадцати четырех часов в этой могиле. Заметьте, я каждую сигарету растягивал на два раза. Нет, иногда при раздаче кофе меня охватывало какое-то беспокойство. Без всяких видимых причин мне вдруг начинало казаться, что с теми людьми, которые мне так щедро помогали с риском для собственного покоя и благополучия, случилась беда. Поэтому я ждал в жутком волнении и успокаивался только тогда, когда видел в ночном горшке свой орех. Вот он, желанный, значит и с ними все в порядке.
Медленно, очень медленно тянулись часы, дни, недели, месяцы. Сижу уже почти год. Точнее, одиннадцать месяцев и двадцать дней. За это время ни с кем не удавалось разговаривать больше сорока секунд. И то не членораздельно, а скороговоркой – что-то пробормотал, и конец! Хотя один раз поговорить пришлось, и громким голосом. Я простудился и сильно кашлял. Мне показалось, что этого достаточно, чтобы попасть на прием к врачу. Я заявил о своей болезни.
Появился врач. К моему великому изумлению, открылось дверное окошко, и в нем появилась голова.
– Что случилось? На что жалуетесь? Легкие? Повернитесь. Покашляйте.
Боже мой! Что это – шутка? И все же это суровая правда, без всяких прикрас. Оказывается, в штате колониальной службы имелся врач, который соглашался провести осмотр через окошко камеры. Ты, стоя в метре от него, должен повернуться, а он, приставив ухо к дырке, послушает твою грудь. Затем он сказал:
– Просуньте руку.
Я машинально чуть было не сделал этого, меня удержало чувство некоторого самоуважения. Я ответил этому довольно любопытному медику:
– Спасибо, доктор, не волнуйтесь. Не о чем беспокоиться.
По крайней мере, у меня хватило характера дать ему понять, что его осмотр я всерьез не воспринимаю, а у него хватило цинизма равнодушно ответить:
– Как хочешь.
И он ушел. И хорошо сделал, потому что я уже кипел и готов был взорваться от негодования.
Раз, два, три, четыре, пять, кру-гом. Раз, два, три, четыре, пять, кру-гом. Без устали туда и обратно. Без остановок. Сегодня я хожу объятый яростью, ноги напряжены, а обычно они расслаблены. Похоже, мне надо что-то растоптать, раздавить ногами после того, что сейчас произошло. Что бы такое мне растоптать? Под ногами лишь цементный пол! Нет-нет, тут многое найдется, что можно растоптать. И я топтал отвратительную бесхребетность медика, пошедшего на поводу у властей. Топтал полное безразличие одних людей к страданиям и горю других. Топтал невежество французской нации, безразличие с ее стороны к судьбе живого груза, отправляемого каждые два года из Сен-Мартен-де-Ре невесть куда. Топтал журналистскую братию, отрабатывавшую свой хлеб на криминальной хронике: напишут скандальную статью о человеке по поводу совершенного преступления, а через несколько месяцев даже и не вспомнят о его существовании. Топтал католических священников, хорошо осведомленных через исповедь о делах, творящихся в исправительных колониях Франции, но помалкивающих в тряпочку. Топтал судебную систему, превращенную в состязание по красноречию между обвинителем и защитником. Я топтал организацию под громким названием «Лига прав человека и гражданина», которая ни разу не выступила по этому поводу и не заявила: «Прекратите убивать людей, не приговоренных к гильотине; упраздните массовый садизм среди служащих тюремного ведомства». Я топтал тот факт, что ни одна организация или ассоциация не адресовала свой запрос высшим правительственным кругам этой системы, чтобы выяснить, как и почему исчезает восемьдесят процентов людей, отправляемых каждые два года в исправительные колонии. Топтал официальные свидетельства о смерти, подписанные врачами: самоубийство, общий упадок сил, смерть в результате длительного недоедания, цинга, туберкулез, буйное помешательство, одряхление по старости. Что же я топтал еще? Не знаю, но, во всяком случае, после того, что только что произошло, я определенно ходил необычно – что-нибудь да давил на каждом шагу.
Раз, два, три, четыре, пять… и усталость от медленно идущего времени успокоила мой немой мятеж. Еще десять дней – и пройдет половина срока одиночного заключения. Эту годовщину следует отметить. Хоть я и сильно простужен, но вполне здоров. С ума не сошел и далек от помешательства. Уверен на сто процентов, что к концу следующего года выйду отсюда живым и в здравом рассудке.
Меня разбудили приглушенные голоса. Кто-то сказал:
– Да он превратился в мумию, месье Дюран. Как же вы раньше-то не заметили?
– Не знаю, шеф. Он повесился в углу под самым мостиком. Уж сколько раз я тут проходил и ничего не замечал.
– Не важно, сколько раз вы здесь проходили. Но, согласитесь, как-то странно, что вы ничего не заметили.
Мой сосед слева покончил с собой. Это все, что я понял. Его унесли. Дверь закрыли. Порядок был строго соблюден. Дверь открыли и закрыли в присутствии высокого начальства, в данном случае самого начальника тюрьмы. Я его узнал по голосу. За десять недель уже пятый исчезает подле меня.
Пришла годовщина. В параше я нашел банку сгущенного молока. Мои друзья, должно быть, посходили с ума: такая банка стоит бешеных денег да плюс серьезный риск, чтобы мне ее передать. Для меня этот день был триумфом над враждебными силами. Дал себе слово не улетучиваться из этой камеры в небытие, а выйти живым. Здесь тюрьма-одиночка. Я уже год в ней и убегу хоть завтра, если подвернется случай. У меня хватит на это сил. Это надо записать в мой актив, которым не грех и гордиться.
После полудня – небывалый случай! – уборщик принес мне весточку от друзей! «Мужайся. Остался еще год. Знаем, что ты жив и здоров. У нас все в порядке. Обнимаем. Луи, Игнас. Если сможешь, черкни нам пару строк и перешли сразу же с передавшим эту записку».
На клочке бумаги, который был вложен в записку, я написал: «Спасибо за все. Силенок хватает. Благодаря вам надеюсь выйти таким же через год. Дайте знать, если сможете, о Клузио и Матюрете». А вот уже уборщик скребется в мою дверь. Я быстро просунул записку в щель, и она тут же исчезла. Весь этот день и часть вечера я стоял твердо на ногах, во всеоружии, готовый сражаться – в общем, был таким, каким я сам себя настраивал быть всегда. Через год меня ушлют на один из островов. Руаяль или Сен-Жозеф? Наговорюсь от души, накурюсь до чертиков и сразу за дело: бежать, бежать!
На следующий день я разменял первый из оставшихся трехсот шестидесяти пяти. Я был счастлив. Восемь месяцев все шло хорошо, но на девятый случилась беда. Утром при опорожнении параш человека, принесшего мне кокосовый орех, застукали. Взяли, что называется, с поличным. Он уже вдвигал горшок в мою камеру, а в нем орех и пять сигарет.
Инцидент был настолько серьезен, что даже на несколько минут забыли о правиле соблюдать тишину. Было слышно, как избивали несчастного. Раздался крик смертельно раненного человека. Распахнулось окошко, и искаженная от ярости морда стражника злобно проорала:
– Погоди, ты еще за все заплатишь!
– В любое время, пидер, – ответил я, готовый взорваться от того, как обходились с несчастным малым.
Это произошло в семь утра. И только в одиннадцать ко мне заявилась целая ватага подонков во главе с заместителем начальника тюрьмы. Они распахнули дверь, которая захлопнулась за мной двадцать месяцев назад и ни разу с тех пор не открывалась. Я стоял у задней стены камеры, сжимая в руке кружку. Приготовился к защите. Решил бить больно и серьезно по двум причинам: первая – чтобы стражники не избили меня безнаказанно и не уволокли избитого, вторая – побыстрее уйти в состояние нокаута. Ничего подобного не случилось.