Он смеется, даже, можно сказать, ржет.
— Вот черт! Хардиман! — Его снова разбирает смех. — Да, этот мужик может проповедовать!
— Он опасен?
— Да что вы! Совсем нет. Честный, богобоязненный сельский проповедник. Просто дело в том, что… словом, сами увидите.
Не люблю никаких сюрпризов, но выбора у меня нет. Всему свое время.
— Когда я могу с ними встретиться?
— Сегодня вечером. Они вас ждут.
Храм Хардимана в тридцати милях от города, далеко в горах, к нему ведут извилистые дороги, ехать по которым — одно мучение. Можно подумать, что их не асфальтировали еще со времен администрации Рузвельта или, на худой конец, Джонсона. Моя японская машинка так подскакивает на ухабах, что я начинаю бояться за ось. Несмотря на пристегнутые ремни безопасности, голова моя несколько раз врезается в крышу салона. К счастью, машине все нипочем, упрямством она напоминает осла, только на механической тяге.
Уже ночь, луна на небе почти полная и светит добросовестно. Вокруг расстилается та провинциальная Америка, которую некогда снимала Маргарет Бурк-Уайт для «Лайфа», запечатлевая на пленку важнейшие события нашего века: обшитые вагонкой домики, краска на них давным-давно облупилась и улетела, подхваченная ветром, во многих из них нет ни водопровода, ни электричества; те, где оно есть, выделяются на общем фоне телевизионными антеннами, торчащими на крытых толем крышах; на колодках стоят старые, насквозь проржавевшие машины — «шевроле», «меркурии», несколько почтенных «хадсонов» и «паккардов». У каждого жилища — полоска земли, на которой при первой же оттепели будет высажено все, что потом можно будет подать к столу, в большинстве случаев это единственные овощи, которые эти семьи могут себе позволить; на веревках сушится выстиранная одежда, она не блещет ни яркой расцветкой, ни ярлыками известных домов моделей — время остановилось с 30-х до 60-х годов, потом остановилось еще раз, когда Вьетнам съел все деньги, которые так никогда и не вернулись. Живущие здесь люди оказались тут по той простой причине, что переезжать им незачем, все их амбиции, мечты, сила воли постепенно сошли на нет под влиянием места, куда забросила их судьба, и какой-то их врожденной ущербности. Этот район напоминает индейские резервации у меня на родине: люди там — третьесортные граждане в стране, богаче которой еще не было в истории. А в других западных странах, скажем, в Северной Ирландии, в таких местах живет много семей, у которых третье или четвертое поколения существуют, присосавшись, если можно так выразиться, к груди общества.
Еще ничего не видя, я слышу какой-то звук.
Сначала он напоминает резкое жужжание, но, когда я подъезжаю ближе и он становится громче, четче, впечатление такое, что это слились воедино множества самых разных звуков. Чувствуется масса людей, но разобрать, о чем они говорят, пока невозможно, со стороны все это смахивает на громкие всхлипывания.
Дорога резко сворачивает, и я выезжаю на просторную лужайку с еще голой твердой землей. Повсюду стоят машины, большей частью старые драндулеты вроде тех, которые я видел по дороге, но есть и поновее, кроме того, тут много пикапов, а также несколько шикарных авто последних моделей — «олдсмобили» и «бьюики». Судя по номерным знакам, большинство машин зарегистрировано в Западной Виргинии, но есть и автомобили из Виргинии, Кентукки, Северной Каролины, а владельцы некоторых машин прикатили даже из Теннесси, Мэриленда, Нью-Джерси, Джорджии. Уже одно это интересно.
Я вижу храм — большое деревянное одноэтажное строение. Без традиционной колокольни и витражей, скорее можно говорить о большом деревянном шатре. Когда я подхожу, звук усиливается. Громкоговорителя нет и в помине, но шум стоит страшный. Сотни голосов, орут так, словно их режут. Судя по всему, там молятся, но я не могу разобрать ни единого слова, это и не английский, и не один из языков, которые я знаю.
Сам я не набожен, как не были набожными и мои родители. Если учесть наше социально-экономическое происхождение, то в этом отношении мы производили странное впечатление. Не считая обязательных церковных служб в армии, сомневаюсь, чтобы я был в церкви, независимо от конфессии, в общей сложности больше двух десятков раз. Зато по телевизору я насмотрелся на эту публику более чем достаточно — как ведут себя и что вещают наши знаменитые телепроповедники, я представляю очень даже хорошо. Открывая дверь, я готов ко всему и хладнокровен. Но когда я действительно ее открываю, весь мой опыт, вся подготовка в мгновение ока куда-то исчезают.
Службу приверженцев этого фундаменталистского направления никогда не покажут по телевизору, разве что в каком-нибудь документальном фильме популярного кинорежиссера. Внутри человек двести в состоянии полной эйфории говорят что-то на непонятных языках. Впечатление такое, что они перенеслись в другой мир, — вертятся вокруг своей оси и танцуют, подчиняясь какому-то бешеному ритму, вращая головами, закрыв глаза и испуская зовущие, пронзительные вопли.
Я стою у входа, алтарь далеко, в противоположном конце (из-за пляшущих тел его не разглядеть, вижу только, что там стоят люди). Шум такой, что обдает меня волнами неведомой силы, волнами молитвы, которая то накатывает, то отступает.
Хорошо, что Дженкинс ничего не сказал заранее. Застигнутый врасплох, я не выстроил никакой линии обороны и пришел в большое возбуждение от увиденного.
Скорее всего, это даже не возбуждение, а самый настоящий шок. Чтобы как-то выйти из него, я начинаю озираться. Это деревенский храм, и те, что собрались здесь, приехали из деревни. Белые лица, мышиного цвета волосы, выцветшие, бледно-голубые глаза. Настоящие англосаксы. Многие, как мужчины, так и женщины, отличаются худобой — результат не следования моде, а скудного, неправильного питания, больше похожего на диету. У них не тело, а кожа да кости, руки с набухшими костяшками, скрюченные пальцы, заострившиеся подбородки, крючковатые носы. Это одни. Других, напротив, разнесло, как на дрожжах, они такие жирные, что наверняка помрут либо от сердечного приступа, либо от рака. Все они производят впечатление пожилых людей, в этих местах человек в сорок лет уже старик.
Мне как раз столько.
Молодых среди собравшихся мало, у них другие дела, в большей степени соответствующие требованиям сегодняшнего дня.
— Вы верите в Бога? — раздается вдруг звучный голос.
Он доносится с алтаря, перекрывая все остальные, то ли густой бас, то ли баритон, но громкий, звучный, с повелительными нотками.
И почти тут же молящиеся затихают, скопом переключая все свое внимание на переднюю часть храма, где расположен алтарь.
— Вы верите в Бога? — снова обращается к ним говорящий, звучный голос гулким эхом прокатывается под сводами деревянного храма.
— Аминь! — отзывается паства.
— Вы верите в Бога? — в третий раз взлетает вопрос. Он носит явно риторический характер, проповедник сам спрашивает и сам же отвечает.
— Аминь! — слышится в ответ. «Хорошо!», «Да!», «О Боже!» — эти громкие, пронзительные крики несутся со всех сторон.
Я захвачен происходящим — его ритмом, страстью, церемониалом. Перед мысленным взором проносятся отрывочные воспоминания о тех годах, когда я решил приобщиться к Коренной американской церкви. В результате я попадал в разные переплеты, но тогда все было иначе, тогда увлечение было связано с душевным состоянием. А здесь все другое — здесь животное поклонение, экстаз, добровольное подчинение многих людей одному человеку.
Я перехожу на другое место, чтобы рассмотреть говорящего. Он стоит на алтаре, но я его не вижу. И снова я не могу прийти в себя от изумления. Прежде всего, Хардиман — чернокожий. Не чернокожий американец африканского происхождения, у которого кожа цвета кофе со сливками. Нет, он черный как сажа, черный как уголь, чернее неба, без единой звездочки. Чернее, чем он, никого быть не может. Вряд ли мне когда-либо доводилось видеть такого африканца, не говоря уже об американце. А он — американец, судя по выговору, южанин до мозга костей, и голос у него совсем не тонкий, визгливый, а густой, зычный.
К тому же он огромного роста, настоящий великан. Отсюда не видно наверняка, какого он роста, но, думаю, не меньше шести футов девяти дюймов, а может, и семи футов, а весит по меньшей мере фунтов триста. Волосы, тоже черные, подстрижены ежиком, и волос на голове много.
Одет он на редкость просто — белая рубашка и темные брюки. В левой руке держит Библию, размахивая ею из стороны в сторону и сжимая так, что книгу в потертом переплете почти не видно в громадной ручище, на которой, кстати, не хватает одного пальца. Три пальца унизаны перстнями, разукрашенными драгоценными камнями.
— Аминь! — говорит он в ответ на «аминь» паствы, потом, уже тише, снова повторяет «аминь», потом снова. Кричать уже ни к чему, в церкви и так тихо.