Дневной свет разогнал призраки: позеленевшая от мха перекладина придорожного креста теперь служила местом отдыха для воробьев, ставни домов вновь обрели свои яркие краски, а дворовые собаки — свой басовитый лай. Опять волшебство исчезло с первыми лучами зари, опять крик петуха разрушил магические чары, опять постукивание крестьянских сабо разорвало тонкую ткань колдовского очарования. И, конечно же, человек с потерянным взглядом и жестами лунатика тоже уселся за дымящейся едой, прежде чем снова вернуться к своему труду каменщика или строительного рабочего.
— Вот так, — раздумывал, шагая, Малез, — будто пламя свечи, гаснут самые манящие иллюзии…
Духи ветра и земли вернулись в свои ненарушаемые убежища, и мир снова стал просто слепящим светом, чистой наукой, математикой и холодной логикой. И все же… И все же как было бы чудесно, если бы день вступил в заговор с ночью, деревня сохранила свою тайну, а человек — свой растерянный взгляд… Как было бы чудесно увидеть прямо перед собой как вспыхивает вдруг тропический цветок столь ожидаемого приключения!
Малез едва не прокусил чубук своей трубки. Что такое, уж не становится ли он поэтом? Неужели на склоне лет он неожиданно обнаружит у себя влюбленную в фей ребяческую душу и серьезно поверит, что жизнь еще может принести ему какую-то неожиданность?
Он остановился, чтобы чиркнуть спичкой и, прикрыв огонек ладонью, раскурил трубку. Его старая добрая трубка! Вот настоящая колдунья! В вырывавшихся из нее голубоватых легких облачках укрывался волшебник Мерлин…
Малез ускорил шаг. Он не мог сдержать желания пройтись по Станционной улице до церкви прежде, чем свернуть на вокзал.
Внезапно у магазина, единственная витрина которого была звездообразно разбита, так что едва удавалось прочитать изуродованную вывеску «Г-н Деван, ..гов.. и пор..ой», ему бросилась в глаза оживленная группа зевак. Стоя одной ногой на пороге, а другой — на тротуаре, владелец магазина, апоплексичный толстяк в рубашке, с переброшенным вокруг шеи сантиметром, с отрезом материи на руке явно призывал любопытных в свидетели выпавшего ему незаслуженного несчастья, и не было среди них никого, включая стоящего за разбитой витриной манекена в готовом костюме, застывшего в вечной неподвижности, кто не выглядел бы сочувственно прислушивающимся к его словам.
Малез не замедлил шага — в конце концов, какое ему дело до того, что какой-то хулиган камнями разбил витрину г-на Девана? — и через десять минут начальник станции вручал ему билет, ничем не давая понять, что его узнает.
— Добрый день! — сказал Малез. — Не признаете меня?
— У вас времени в обрез, — сухо ответил тот. — О поезде уже объявлено.
Чем скорее уберется этот чертов тип, тем скорее зарубцуются раны на его самолюбии…
На платформе Малез оказался один с разодетой крестьянкой в жестких накрахмаленных юбках и непроспавшимся коммивояжером. Несмотря на предупреждение начальника станции, он был готов прождать еще с полчаса, но было всего девять часов две минуты, когда поезд, прибывающий по расписанию в восемь сорок пять, осторожно выехал на дальний поворот.
Комиссар нашел отделение для курящих и устроился там по ходу поезда, испустив глубокий вздох. Вздох облегчения или сожаления? Попробуй догадайся!
Прямо перед ним, с подбородком на груди, подремывал процветающий кюре, а из соседнего купе доносился пронзительный плач ребенка.
Если Малез, знакомый с точностью Национального общества железных дорог Бельгии, и не удивился опозданию, с которым поезд прибыл на станцию, то вскоре и он начал недоумевать, почему тот так долго здесь задерживается. Он посмотрел на часы — девять шестнадцать — и выглянул в окно: насколько он мог видеть, платформа маленького вокзала была безлюдна.
Малез ругнулся и уже начал поднимать стекло, когда услышал шум голосов, доносящихся от головы поезда. Он подхватил чемодан и соскочил на платформу.
Машинист, высунувшийся из паровоза, громко переругивался с начальником станции и обходчиком, держащим в руках какую-то жесткую фигуру.
Широким шагом Малез подошел к ним.
— Прошу прощения! — воскликнул он менторским тоном. — Какой это поезд? Тот, что отправляется в восемь сорок пять, или в семнадцать десять?
Начальник станции круто обернулся, и было видно, что с языка у него готовы сорваться язвительные замечания, но, узнав Малеза, он удержал их при себе.
— Вернитесь в свой вагон, — пересилил он себя. — Поезд сейчас трогается.
Но комиссар не выглядел готовым подчиниться.
— Что это такое? — вместо ответа спросил он, показывая на предмет, который сжимал в руках обходчик.
— Это? — переспросил тот, подыскивая слова. — Это…
Малез его прервал.
— Где вы его нашли?
Тот неопределенно махнул рукой.
— Там… Положенным на рельсы, в двухстах метрах… Слово Кнопса, рассчитывали, что поезд это переедет!
Малез не ответил. Он разглядывал вещь, обнаруженную обходчиком во время проверки пути и торжественно принесенную им сюда.
Это был обычный манекен, манекен, одетый в пиджак с подбитыми ватой плечами, вроде того, что украшал разбитую витрину торговца-портного г-на Девана.
— Послушайте, — бросил машинист, — ему изуродовали всю физиономию…
И правда. Кто-то с ожесточением, по всей видимости, ударами ножа, изуродовал жалкое восковое лицо, срезав щеку, нос, выколов глаза. Увечья были тем ужаснее — и, на первый взгляд, абсурднее — что они не кровоточили, а рассеченные губы продолжали улыбаться.
Помимо воли взволнованный Малез опустил глаза и тут заметил оружие, которое послужило странному палачу: складной нож, по рукоятку вонзившийся в сердце манекена… если допустить, что у манекенов есть сердце!
— Ну, что вы на это скажете? — произнес начальник станции.
Малез промолчал. Он думал:
— Сомневаться не приходится… Это настоящее убийство!
Фраза комическая, предположение невероятное…
И все же… И все же, хотя перед ним находился всего лишь манекен, разве не был он дважды ослеплен, с половиной улыбки, с исполосованным лицом, на котором нельзя было различить даже тени страдания, с кинжалом, по самую рукоять вонзенным в сердце!
Наконец, словно стремясь увенчать свое разрушительное деяние, разве убийца не затащил свою жертву на железнодорожное полотно и не уложил ее на рельсы, чтобы первый же прошедший поезд переехал ее и неотвратимо раздавил?
Все это было самой очевидностью. Но рассудок протестовал:
— Манекенов не убивают! Нельзя лишить жизни материю, предмет, лишенный жизни! Не подвергают смерти саму смерть!
Раздраженный тем, что на него не обращают внимания, начальник станции схватился за свисток.
— Немедленно возвращайтесь в вагон. Я даю сигнал к отправлению.
— Давайте! — ответил Малез. — Этот поезд уйдет без меня. Я остаюсь.
3. Самое значительное преступление в мире
Когда состав набрал скорость, начальник станции кивнул головой в сторону манекена, который обходчик все еще держал в руках.
— Уж не из-за этого ли вы решили не уезжать?
Накануне Малез сообщил ему свою должность, и тот не мог понять, как столь ничтожный случай может интересовать полицию.
Он пожал плечами:
— Это же фарс!
Комиссар в сдвинутой на затылок шляпе, с зажатой в зубах трубкой, нахмурив брови, продолжал молчать. Он смотрел прямо перед собой, вдаль, в глубину времен…
— Дурной фарс! — продолжал настаивать начальник станции.
Наконец Малез снизошел до того, что вспомнил о его существовании.
— Неужели туземцы до такой степени любят розыгрыш? На первый взгляд, в это трудно поверить.
И закончил беспощадной фразой:
— Разве что вы сами этой ночью, вооружившись своим револьвером, решились подшутить надо мной?
Задетый начальник станции затаился во враждебном молчании, и еще долго было слышно постепенно затихающее дрожание рельсов.
Малез, ни на кого не глядя, снова заговорил. Тот, кто его знал, понял бы, что он совсем не собирался произвести впечатление. Он говорил для самого себя, нисколько не думая о тех, кто его слушает.