— Успокой мальчиков, Гюстав, — обращается к нему Мать. — Это Клэр вздумала рассказывать о бегстве полковника Дамьена из форта, и кто-то из девочек не выдержал.
— Ага, вот оно что! — Зубы Тореадора блестят. Видимо, он с трудом сдерживает улыбку. — Хорошо, так я им и скажу. Между прочим, мальчики, наверное, тоже захотят, чтобы Клэр им рассказала. Они ведь давно ее уговаривают.
— Только на этот раз мы убедительно попросим Клэр рассказывать не ночью, а днем, — говорит Мать. — Клэр будет виновата: завтрашняя работа и занятия пойдут у нас кое-как: все будут сонные.
— Нет, нет, что вы, Мама? Мы вам обещаем, Мама! — со всех кроватей поднимаются взъерошенные головы.
— Хорошо, мы это увидим завтра. — Мать уже собирается уйти. — Клэр, сейчас же спать!
Вдруг из угла, где помещается кровать Витамин, раздается жалобный голос:
— Мама, милая, дорогая! Но Клэр ведь нам не досказала.
— Что такое? — Мать останавливается в дверях.
— Она нам не досказала, что случилось в тот раз с полковником и доктором Сенье. Мы ведь не знаем, чем кончилось. Я теперь ни за что не смогу уснуть, пока не узнаю… — Витамин жалобно сопит.
— Ага, вот оно что! — Мать медлит раздумывая. — Клэр, у тебя еще надолго?
— Нет, Мама, я уже почти кончила, — отзывается удивленная Клэр.
— Тогда доскажи им, а то они и правда не заснут, — говорит Мать, спокойная и справедливая, как всегда. И потом, что значат несколько часов сна перед тем богатством, которое получит детская душа, узнав историю героя!
Хрупкий силуэт исчезает в коридоре, словно растворяется в желтом луче.
— Клэр? — вопросительно тянет Витамин. Она смелеет, потому что получила официальное разрешение. — Клэр, так что же было дальше?
— Дальше? — Клэр отворачивается, говорит неохотно: — Ты же знаешь: какой-то предатель, которого до сих пор не могут разыскать, выдал отца гестапо, и его расстреляли.
— Нет, нет, Корсиканка, я не про это… Я про то, что случилось с полковником и доктором после того, как они убежали из Роменвилля, — звенит голос Витамин.
— Отец и Сенье укрылись у одного товарища в Обервилле. У этого человека оба они были в безопасности. И там, в этом доме, отец начал готовиться к новой борьбе. Он знал, что ему снова понадобятся все его силы, все знания. Он мечтал увидеть Францию свободной. Все наши близкие были казнены. Моего дедушку расстреляли вместе с девяносто тремя другими патриотами. Дядю и маму тоже казнили.
У моего отца оставалась на свете только трехлетняя дочь, — Клэр говорит очень медленно. — Тогда эта девочка еще не могла бороться с врагами: она была мала. Но теперь… теперь она может…
В окно уже чуть брезжит серый рассвет. Свежеет и пахнет горным снежком воздух. И большая тишина наступает в Гнезде.
Язык подпирал щеку изнутри. Щека, круглая, разгоревшаяся, совсем еще детская, выпятилась, перекосилась на сторону, казалось, у Жюжю огромный флюс. Но в это мгновение Жюжю вовсе не думал о том, красиво или некрасиво он выглядит. Да разве вы и сами, читатель, не замечали, как помогает язык в момент писания? Попробуйте войти, например, в класс, когда класс пишет сочинение. Да вы наверняка увидите с десяток высунутых от усердия языков, а еще десяток, наверное, подпирают щеки изнутри, как у Жюжю. А ведь Жюжю писал не просто классное сочинение! Он писал в «Книгу жизни»!
Это была красная толстая тетрадь, хранившаяся в одном из ящиков буфета в столовой. Как раз за этим буфетом, сделанным руками самих грачей, был удобный уголок со столиком, на котором обычно и раскладывалась «Книга жизни». Кто назвал так обыкновенную общую тетрадь, никто не знал, но грачам нравилось это торжественное, полное значения наименование. Вернее было бы, пожалуй, назвать тетрадь «Историей Гнезда»: в записях, сделанных грачами, проходила вся жизнь дома. Известно было, что тетрадь заведена с первых дней существования Гнезда, что все в ней написано самими грачами и что с первой записи прошло много лет.
Но что делало «Книгу жизни» особенно значительной и дорогой для каждого обитателя Гнезда — это переходивший от одного к другому рассказ о том, как в годы оккупации приходилось прятать эту красную тетрадку, как менялись тайники, в которых она хранилась. Ведь в ней было столько огненных слов о ненависти к врагам, о страстном желании свободы!
Если бы фашисты нашли эти записи — конец Гнезду, конец Марселине и Рамо, конец всем мальчикам и девочкам — грачам.
Но Гнездо сумело сберечь «Книгу жизни».
Марселина и Рамо тоже любили тетрадь и порой перелистывали ее вместе с детьми. Как много напоминали им эти записи! Вероятно, для этих двух людей, посвятивших свою жизнь детям, она и вправду была «Книгой жизни».
Никто и никогда не учил грачей относиться с уважением к красной тетради. Никто и никогда не твердил им назидательно, что, приступая к записи, надо вымыть руки, продумать то, что хочешь написать. Нет, им этого не говорили! Но они сами каким-то глубоким инстинктом понимали, как дорога, как значительна тетрадь, сколько вложено в нее настоящих чувств и мыслей. И когда появлялся в Гнезде новичок, кто-нибудь из старших грачей непременно вел его в столовую, вынимал из заветного ящика красную тетрадь и говорил:
— Прочитай, что здесь написано. Ты тогда все узнаешь. Это «Книга жизни».
И новичок читал, читал с волнением, чувствуя, что этим его как бы посвящают в грачи, по-настоящему принимают в Гнездо. И после он уже сам показывал следующему новичку «Книгу жизни» и так же торжественно разворачивал перед ним первую страницу.
Каких только почерков не было в красной тетради! Кривые, прямые, круглые, острые буквы. Почерки уже установившиеся, вполне взрослые и беспомощные, качающиеся на всех своих ножках буковки малышей, которые только-только научились писать. Кляксы, следы долгих раздумий, поломанного пера, замусоленного, обгрызенного чернильного карандаша. Что-то стертое резинкой, что-то слизанное языком. А иногда — были и такие записи — следы обильно пролитых над тетрадью слез.
Мы с тобой новички, читатель. Мы только что явились в Гнездо и только начинаем знакомиться с его обитателями. Утром, когда в столовой уже все позавтракали и дежурные подмели пол и прибрали столы, пройдем в угол за буфетом, вынем потертую, во многих руках побывавшую «Книгу жизни». Развернем ее, ну, хотя бы вот на этих страницах…
Наш деньЕдва проснувшись, мы говорим о политике (правда, это слишком громкое слово для нашей болтовни), мы так хотим, чтобы война поскорее кончилась и чтоб наши вышвырнули фашистов вон из Франции.
«В последний час». Машина с трехцветным флажком останавливается у ограды. С большими предосторожностями с нее снимают бледного юношу. Это раненый партизан, его зовут Роже, и пуля попала ему в грудь. Тореадор с помощью мальчиков несет его в комнату Матери. Все Гнездо в волнении. Мы бегаем справляться о здоровье Роже. Вечером мы приходим под окно Матери и тихонько поем в честь партизана наши песни. Мать говорит, что ему лучше и что наше пение ему понравилось.
Смелым защитникам родины гип, гип, ура!!
Мадлон Горе старой ВидальВечером после английского урока Мать приходит к нам очень бледная, очень грустная. Что случилось? Она говорит нам, что сын старой Видаль погиб. Его звали Жан. Мы его знали и любили.
В этот вечер, поднимаясь в спальни, никто не шумел.
Мы хотим утешить бабушку Видаль, но не знаем как. Она работает у нас в Гнезде. У нее не было никого на свете, кроме этого сына. Мы знаем, что он умер за Францию, за свободу, за нас, детей.
Вот я переписываю конец военного рапорта.
«…У поста Ворепп (перекресток дорог на Лион и Баланс) мы встретили фашистский грузовик, следовавший в Гренобль. Было немыслимо их избежать. Мы останавливаемся и пользуемся несколькими мгновениями замешательства бошей, чтобы достигнуть ближайшего леса. Но Жан Видаль уже ранен в руку, как и его товарищи Пэн и Ландуа. Когда мы спрыгиваем с машины, та же очередь, которая задевает меня, ранит Жана в ногу. Он падает на краю дороги. У него наш единственный автомат. Жан использует его отлично. Он стреляет и убивает фашистов. Стреляет до тех пор, пока пулей в голову его не убивают наповал.
Жан Видаль — молодой боец Сопротивления. Своим героическим поведением он спас жизнь троим товарищам.
Старший сержант Древе. 2-я рота БСЛ».
Записал
Пьер Наша радостьВчера вечером мы узнали, что Париж и Марсель взяты. Какая это была радость! Мы говорим, говорим без конца: я сделаю то-то после войны, я — то, я — это…
Мать, очень веселая, стаскивает одеяла с некоторых сонь. Бежим умываться. Какое утро! Впрочем, все сегодня кажется нам в розовом свете.