— Куда ты? А лодка?.. — испугался Слава, потому что лодка принадлежала его отцу и получил он ее с немалым трудом.
— Не убежит твоя лодка! — донеслось снизу.
Костина тюбетейка исчезла в кустах.
Досадуя на товарища и недоумевая, Слава последовал за ним. Костя шел, внимательно оглядываясь по сторонам. На остров городские ребята пробирались редко: по берегам Казанки тянулись огороды, баштаны, а баштанщики имели неприятную привычку держать наготове дробовики, заряженные солью.
Пройдя шагов двадцать, Костя обнаружил, что в одном месте трава и кусты возле тропинки примяты. Раздвинув кусты, он, а вслед за ним Слава вышли на небольшую прогалину. Она была обсажена высокими серебристыми тополями, похожими на старых солдат, и между двух самых старых, самых высоких тополей, вытянувшихся словно на карауле, поднимался холмик, на нем — деревянный, потемневший от времени обелиск со звездой, а у подножия обелиска — свежие, вероятно сегодня принесенные, цветы, еще издающие слабый, нежный аромат.
Все здесь было просто и строго: тени от тополей, укрывающие могилу, вылинявшая, обмытая дождями и высушенная солнцем бледно-розовая звезда, шум ветра в тополиных вершинах и маленькое облачко, как бы остановившееся, чтобы заглянуть сюда с высоты.
Мальчики стояли, обнажив головы, перед неведомой могилой. Так вот куда ходили Познахирко, Семенцов и тетя Даша! Но почему — тетя Даша? Здесь была какая-то тайна, которую Костя не мог разгадать.
3
Весь обратный путь Костя молчал. Славу подмывало спросить, что он думает, но Костя не был расположен к разговору.
Слава привык считать товарища более опытным, знающим, умелым и признавал авторитет Кости во всем, кроме того, что касалось морского дела. В этом, полагал Слава, он превосходит Костю потому хотя бы, что его дядя был капитаном дальнего плавания, а отец — корабельным врачом. Сам Слава дважды ходил морем в Крым, был в Севастополе, видел наш флот и даже наблюдал, как всплывает настоящая подводная лодка. А Костя, что ни говори, дальше мыса Хамелеон носа не высовывал и, кроме рыбачьих лайб, ничего не видел.
Поэтому, когда речь заходила о кораблях, парусах, оснастке и прочем, Слава тотчас принимал вид знатока. Но Костя не соглашался признавать его авторитет. Славе приходилось прибегать к помощи отца. Его мнение решало спор между товарищами.
Отец Славы, доктор Николай Евгеньевич Шумилин, был невысоким полным человеком с коричневым от многолетнего загара, всегда чисто выбритым лицом, на котором резко выделялись светлые глаза и выцветшие брови. Николай Евгеньевич страдал астмой, заставившей его покинуть в прошлом году морскую службу, о чем он не переставал сожалеть.
Мать Славы была, напротив, довольна, что муж оставил морскую службу, только жаловалась, что и теперь редко его видит. Действительно, по целым дням доктор был занят в городской больнице, а вечерами сидел на веранде, обращенной к морю, читал газеты и ворчал на жену, балующую сына.
— Мальчишка должен бегать босиком, лазать по деревьям, грести, плавать, драться с ребятами, не давать им спуску, а ты, милая моя, из Славки кисель делаешь, — говорил он ей.
Сына он любил, но никогда не выказывал этого и в спорах Славы с Костей чаще становился на сторону Кости.
Самыми радостными событиями для Славы были редкие наезды дяди-капитана. Он надоедал ему расспросами, хвастал дядей-капитаном перед товарищами и так важничал, что в конце концов ему попадало от отца.
Костя заглядывал к товарищу по два, по три раза в день (жили они рядом) и с жадностью ловил каждое слово капитана дальнего плавания. А когда мальчики оставались одни, Костя вздыхал, смотрел мимо Славы на взморье, где буднично-уныло раскачивались рыбачьи лайбы. Скуластое веснушчатое лицо его бледнело, ноздри маленького вздернутого носа раздувались, в глазах появлялось отсутствующее выражение. Казалось, он видел иное море, и ветер уже свистел в снастях, и гнулись мачты, и паруса вздымались, и кто-то на фор-марсе — может быть, он сам — кричал: «Земля!»
Вернулись товарищи около полудня. Лодку привязали на обычном месте — к цепи, протянутой от сваи, вбитой на берегу во дворе Шумилиных. Слава заботливо оглядел свой костюм. Костя подхватил весла, и мальчики направились к дому.
На веранде, увитой диким виноградом, слышались голоса. Костя положил весла и хотел было махнуть через перелаз к себе, но прислушался, остановился.
— Да, — говорил доктор Шумилин. — Замечательное было поколение! Вы этого Баклана лично знали?
— Как же, земляки! Вместе мешки на пристани таскали, — ответил низкий, сиповатый голос Епифана Кондратьевича Познахирко.
Мальчики переглянулись, придвинулись ближе к веранде.
— А она его так сильно любила, что на всю жизнь осталась одна?
— Он заслужил. Большой души был человек, а смелости прямо отчаянной. Одно слово: матрос! Нас выручил, а сам… — Голос Познахирко сделался глуше. — Как же такого не любить? Орел!
— А этот старшина специально пошел с вами?
— Специально. Моряки, они память держат.
На веранде наступило молчание. Потом ребята услышали шелест газет, и Познахирко уже другим тоном спросил:
— Николай Евгеньевич, объясните, пожалуйста. Что ж это будет? С Гитлером-то? Читаю газеты и не возьму в толк: как это он всю Европу под себя забрал?
— Как? А вспомните, как он Испанскую республику задушил: пятой колонной, предателями. Так и теперь. Буржуазия продает родину — вот в чем секрет успеха Гитлера!
— Ну, а народ где? Рабочий человек?
— Народ еще покажет себя.
— Пора бы… — раздумчиво протянул Познахирко. — А не полезет Гитлер, часом, на нас? Для чего-то солдат своих в Финляндию послал. Может, с двух сторон хочет на нас идти? Как думаете?
— Кто знает! Нужно быть настороже.
Опять наступило молчание. Слышно было затрудненное дыхание доктора Шумилина, скрип его кресла, виднелась сквозь зелень дикого винограда сутулая спина старого лоцмана. Вдруг он сказал:
— Шел я сюда, а лодочки вашей что-то не приметил.
— Славка выпросил и удрал чуть свет. Мне уже попало от жены.
— И дружка его не видно. Вдвоем подались, верно. Мо-ре-хо-ды! — насмешливо произнес Познахирко.
— Вот вы бы и рассказали этим сорванцам о Баклане…
— Что ж… не мешает. А то забывается. Ох, забывается, Николай Евгеньевич, будто и не было ничего!
— Уж это вы зря. Ничего не забывается. Обязательно расскажите!
Костя стоял, жадно вытянув шею. Но Познахирко ничего больше не прибавил. Тогда Костя предложил товарищу пойти после обеда к старику и самим расспросить его о матросе Баклане. Так и решили.
Костя ждал Славу целых полчаса, но тот не явился. Рассердившись, он сам отправился к лоцману.
Епифан Кондратьевич возился возле своей большой лодки, вытащенной на берег и перевернутой вверх килем. Рядом потрескивал и дымил костер. Сын Познахирко, длинноногий Борька, прозванный ребятами «Ходулей», подбрасывал в костер сухие ветки. На треноге висела бадейка с разогреваемой на огне смолой, от которой шел острый приятный запах.
Увидев такую картину, Костя сразу забыл сердиться и начал помогать Ходуле. Когда смола поспела, Епифан Кондратьевич разрешил ему держать бадейку, а сам принялся смолить рассохшееся днище лодки. Увлеченный делом, Костя чуть не забыл о цели своего прихода. Неожиданно Познахирко спросил его:
— Ты куда на докторовой лодке гонял?
Сердце у Кости екнуло; но он не растерялся:
— Мы ходили к мысу Хамелеон встречать рассвет.
Старик недоверчиво покосился на него. Костя ждал, что он заговорит о матросе Баклане, но он только буркнул:
— Делать вам нечего…
Прибежал Слава и очень огорчился, увидев, что без него осмолили лодку. Епифан Кондратьевич задал ему тот же вопрос, что и Косте, — об утреннем путешествии. Костя делал товарищу выразительные знаки глазами, но Слава не заметил их или не понял и простодушно ответил, что они были на острове, на могиле Баклана.
— То добре, — сказал Познахирко, разгладив седые вислые усы, посмотрел на Костю, словно хотел сказать: «Что же ты плутуешь?»
Костя даже вспотел от смущения. Он думал, что Епифан Кондратьевич рассердится на него, но тот только усмехнулся в усы и велел ему вымыть руки, сам умылся и позвал мальчиков в дом.
Их угостили чаем с баранками, которые оба любили. После чая старый лоцман закурил и начал расхаживать по комнате. Ему было душно, он распахнул дверь в застекленный коридор, который весь светился и горел в лучах заходящего солнца. Крупное, в резких морщинах лицо Епифана Кондратьевича то озарялось красным светом заката, когда он выходил в коридор, и тогда лицо молодело и сам он казался молодым, проворным, сильным, то погасало, когда он возвращался в комнату, тускнело, старело, и весь он становился старым, мрачным.