Но смерть – это так, для красного словца. О смерти никто не думал – знали, что жить будут вечно.
Но там, где умирала Анна Матвеевна, не было веселья, рано затихал дом – в десять-одиннадцать уже гасли окна, все успокаивалось, день как день, ничего особенного. Боролась со своим отчаянием и болью в тихой и темной комнате Анна Матвеевна или негромко бредила, впадая в беспамятство, шарила руками по одеялу, ласково звала тех, кого давно уже не было на этом свете, – Колюшку и Егора. Нередко казалось ей, что и сама она уже умерла, и, приходя в себя, удивлялась – жива. Дети редко заходили к ней – Михаил Федорович запретил: нечего делать там, не мешайте матери. Да дети и сами не хотели идти туда, знали – умирает мать. Стали они не по возрасту серьезными, молчаливыми, как будто поумнели сразу – не приходилось Михаилу Федоровичу ни поучать их, ни наказывать. Гришка много работал по дому, в школу забегал только для того, чтобы узнать домашние задания, и, выкроив час-полтора, наспех решал задачи, прочитывал десяток страниц – и откладывал книги. Олюшка изо всех сил помогала Устинье, та нахвалиться ею не могла. Но в эти дни Устинья реже бывала в доме, чувствовала – некстати ее присутствие. Михаил Федорович в иной день и двух слов ей не скажет, взгляда не кинет, но на это Устинья не обижалась – слава богу, полвека на земле прожила и сама до многого додуматься могла. Сделав самую необходимую работу, уходила к себе домой. Дети тоже укладывались рано – уставали за день.
Михаил Федорович до позднего вечера делал что-нибудь по дому, ходил, потом, оставив открытой дверь в комнату Анны Матвеевны, гасил везде свет и уходил в маленький, заставленный разными ненужными вещами чуланчик без окон. Долго сидел при свете тусклой желтой лампочки, курил, выпивал, но немного, для того только, чтобы хоть чуть легче стало, чтобы спала накопившаяся за день тяжесть и думы были не такими мрачными. Сидел допоздна – до часу, до двух, потом ложился спать, а в пять-шесть часов был уже на ногах – и дела поднимали, да и спать больше уже не мог. И начинался новый день – с нескончаемыми заботами, усталостью, стонами Анны Матвеевны и ожиданием – сегодня? Завтра? Когда?
Отплясала, отголосила деревня, вынесены в сени бутылки, банки, ведерные гостевые чугуны. Обычная пошла жизнь. Дули пронзительные холодные ветры, уныло свистели в поникших, давно уже мертвых и черных кукурузных стеблях, навевая тоску и скуку. Ждали снега, но не было снега, изредка только принималась сечь жесткая сухая крупа. Стыла, промерзала земля, неуютно было под холодным бессолнечным небом.
Михаил Федорович готовился к похоронам Анны Матвеевны. Ночами гнал в бане самогон, покупал вино, проверял запасы, прикидывал – хватит ли на поминки? Как будто должно хватить. Перфильевна давно уже сшила смертное для Анны Матвеевны, у Максима, деревенского плотника, готов был крест на ее могилу и отложены доски для гроба.
Ограду Михаил Федорович привез ночью. Боялся, что увидит его кто-нибудь из соседей – как ни прикрывал он соломой железные щиты, они все равно выпирали, и всякий сразу догадался бы, к чему они. Но пусто и тихо было на улице. И дома все уже спали. Михаил Федорович осторожно принялся разгружать телегу, отнес два щита в сарайчик – и в это время на крыльцо вышел Гришка.
– Чего вы, батя, в темноте возитесь?
– Тише, – сказал Михаил Федорович. – Свет не включай. Иди спи, я сам управлюсь.
Но Гришка подошел к телеге, увидел щит из железных заостренных прутьев – и пристально посмотрел на отца. Но в темноте не видно было его взгляда. Михаил Федорович спокойно приказал:
– Берись, понесем.
Гришка молча поднял щит, отнесли в сарай, и последний, четвертый, туда же. Михаил Федорович забросал ограду досками, ящиками, вдвоем прикатили кадушку, загородили.
– Ну, кажется, все, – и приказал Гришке: – Об этом – молчок.
– Сам знаю, – тихо ответил Гришка, и слышно было, как он сглотнул что-то. Михаил Федорович промолчал, боялся – расплачется Гришка. Закурил, протянул пачку Гришке:
– Бери, если хочешь.
Тот замотал головой.
– Ну, иди тогда спать. Я тоже сейчас приду.
Ушел Гришка. Михаил Федорович еще немного посидел в холодном сарае, докурил папиросу и тоже пошел спать.
Снег выпал только в конце ноября. Падал спокойно, безветренно, медленно. Утром этот снег увидела в окно Анна Матвеевна, долго щурила выцветшие от боли глаза, пыталась понять – что это? Наконец поняла – снег – и равнодушно отвернула голову.
Немного выпало снегу, но с ним сразу стало как-то теплее, привычнее – все-таки какая ни есть, а зима. Кое-кто заторопился, сменил телегу на сани, надел валенки. Знали, что рано, еще сойдет снег, но очень уж стосковались по зиме. И действительно, вскоре подул гнилой влажный ветер, нагнал тяжелые бурые облака – они, мокрые и низкие, долго висели над деревней, поливали ее мелким холодным дождем. Весь снег сошел, развезло дороги, опустела оживившаяся было улица. Михаил Федорович выходил во двор, смотрел на небо, думал: а ну как помрет Анюта сегодня или завтра – кто приедет хоронить по такой погоде? Из Давлеканова и не доберешься сюда...
Но еще целую неделю жила Анна Матвеевна – и за эту неделю зима наконец-то совсем стала: ударил мороз, присыпало землю неглубоким снежком, и ветры подули злые, зимние.
Последние два дня перед смертью Анна Матвеевна никого не узнавала. Приходили старушки, смотрели на нее глубокими, запавшими от старости глазами, уверенно говорили Михаилу Федоровичу:
– Отходит.
И истово крестились на мерцающее пламя лампадки.
Днем около нее постоянно кто-нибудь был – ждали кончины с часу на час. Плотник Максим, не спросись, стал сколачивать гроб, но трудно, мучительно расставалась с жизнью Анна Матвеевна, протяжно стонала чуть слышным, слабым голосом, катала по подушке страшную костяную голову, обтянутую желтой кожей, давилась предсмертными хрипами. Старушки беззвучным шепотом молились за нее, зажигали свечки, открывали печные вьюшки, чтобы легче было умирать ей, но не помогали молитвы, мучилась Анна Матвеевна, ничего уже не понимая, не сознавая.
Вечером седьмого декабря она успокоилась, лежала тихо, дыхания не было слышно. Думали – умерла, поднесли зеркальце к губам – стекло затуманилось: жива. Посидели еще немного и разошлись – устали все. А когда зашел к ней утром Михаил Федорович – лежала Анна Матвеевна мертвая, уже закоченевшая, смотрела в потолок строгими сумрачными глазами. Михаил Федорович прикрыл ей глаза, постоял немного, опустив голову, и вышел. Дети еще спали.
Первой приползла постоянная плакальщица на всех похоронах бабка Палага – древняя, переломленная напополам старуха с безобразным, изъеденным старостью лицом. Было бабке Палаге за девяносто, а сколько точно – она и сама не знала. Пережила она двух мужей и шестерых детей, никого у нее не было, и зачем жила она – никто не знал, не знала этого и бабка Палага, каждодневно молила бога, чтобы смилостивился, прибрал ее к себе, но смерть почему-то обходила ее стороной, и по вечерам бабка Палага, крестясь трясущимися пальцами, робко спрашивала у иконы: «Чем прогневила тебя, господи, что не даешь мне смерти?»
Бабка Палага, замотанная в дранье, вползла в избу, опираясь на палку, у порога стукнулась на колени и так, на коленях, поползла в комнату Анны Матвеевны, завыла тонким, чуть слышным голосом:
– И-и-и, милая, и на кого ж ты нас покинула...
От этого тихого воя проснулись дети – вскочила и затряслась Олюшка, торопливо стал одеваться Гришка. Олюшка, как была, в рубашонке, кинулась к матери, закричала пронзительно, страшно, не по-детски:
– Мама!
Михаил Федорович перехватил ее, поднял на руки – Олюшка судорожно забилась, пытаясь вырваться.
Через полчаса пришла Перфильевна – высокая, сильная старуха с темным строгим лицом, а с нею еще две бабы. Широко перекрестившись на образа, Перфильевна прошла в комнату и приказала бабке Палаге, которая все еще тихо скулила около мертвой Анны Матвеевны:
– Ну, довольно тебе, не время выть.
Бабка Палага послушно замолчала; отползла от постели.
Перфильевна приказала Михаилу Федоровичу нагреть воды и услать куда-нибудь ребятишек. Олюшку взяла к себе Устинья, а Гришка ушел во двор. Пришли соседи, спросили Михаила Федоровича – какая помощь нужна? Михаил Федорович с трудом поблагодарил их – он почему-то стал заикаться, еле выговаривал слова. Кто-то сделал всю обычную работу по дому, кто-то пошел на почту посылать телеграммы, а он сидел в избе, на широкой, вытертой до блеска лавке, слушал, как бабы делают в комнате что-то с мертвым телом Анны Матвеевны, и думал – как же дальше-то жить?
Съезжаться начали на другой день, с полудня. Первым приехал на своей машине Алексей, а вместе с ним – Варвара, Николай и Надька. Раздевшись, сразу пошли к Анне Матвеевне. Захлебнулась в плаче Надька, поползли слезы по широкому красному лицу Варвары. Николай стоял поодаль, молчал. Надька плакала все громче, надрывней, и наконец с ней случилась настоящая истерика – судорожно исказилось и задергалось лицо, побелели руки, вцепившиеся в край простыни, покрывающей гроб. Николай с трудом оторвал ее от пола и на руках вынес из комнаты.