– Раньше не курил, а в войну мог и закурить.
– Нет, – решительно ответила она, – не закурил он на службе: он ведь сверх срока служил, оттого и на войну сразу попал. И ребята наши, что с ним служили, которые вернулись, тоже говорили: какой табак получал – товарищам отдавал, которые курящие.
Кисет не его, кисет Краюшкина. Отпадал единственный довод в пользу Бокарева.
– Вы не помните, когда Клавдия прислала вам фотографию?
Она задумалась.
– Может, в войну прислала, а может, и после войны: нет, однако, в войну еще. Прислала мне письмо, спрашивала: где, мол, Митя, что с ним, пишет ли? А я к тому времени уже извещение получила. Я ей ответ дала: пропал, мол, без вести наш Митя. Мне-то сообщили – мать, а ей кто же сообщит? Не записаны они были. После этого и прислала она мне карточку. У меня и адрес ее есть. Деревня Федоровка, Корюковского района. Не сам, значит, Корюков, а в районе. Иванцова Клавдия Григорьевна.
– Вы с ней переписываетесь?
– Нет, милый, не пишу я ей, и она мне не пишет. Женщина была молодая, красивая, в годах, надо и ей устраивать свою жизнь; может, замуж вышла, дети пошли. Не сидеть же ей в бобылках.
Мы помолчали. Что я мог ей сказать? Ничего не мог сказать. Я не мог сказать ей правду. Не мог, не мог, не мог. Пусть говорят те, кто ввел ее в заблуждение.
– А кто вам сообщил насчет сына? – спросил я.
– Сообщил кто? Из газеты, человек такой – Агапов сообщил, в сельсовет, а уж председатель – мне.
– И когда вы собираетесь ехать в Корюков?
– Вот деньги получу за дом. Хоть небольшие деньги: у нас тут дома дешевы; в России, говорят, дорогие. Корову продала, телку. Насобираю чего-нибудь. Только задача: где остановиться, где жить, пока квартиру не раздобуду. Думала Клавдии написать, у нее пока остановиться, один район-то, а потом раздумала: у ней, может, муж, семья, зачем ей старое ворошить? Может, муж и не знает ничего про Митю. Дело женское, деликатное, зачем же я буду ей жизнь-то портить. Теперь уж Митя мой никому не нужен. Только одной матери и нужен.
С утра они слышали движение машин по улице, грохот танков, шли войска, но какие именно – не видели: шофер не уходил со двора, чего-то мастерил на скамейке. А когда уходил в дом или с судками за обедом, они все равно ничего, кроме двора, видеть не могли.
Бокарев подполз к торцу сеновала, забитому вертикально стоящими, косо срезанными дощечками, осторожно попытался оторвать одну – она заскрипела на гвоздях. Он перестал тянуть, прислушался – немец легко постукивал, будто молотком по бородку. Бокарев опять потянул дощечку – она снова заскрипела. Он опять перестал тянуть, прислушался. Удары во дворе прекратились. Потом блеснула и расширилась полоска света, ворота открылись – в них стоял немец.
Бокарев притаился, сжимая в кармане гранату.
Немец развел обе половины ворот и так держал их некоторое время, чтобы не захлопнулись, стоял, всматривался в глубь сарая. Потом нагнулся, поднял чурбачок, осмотрел его, придерживая одной рукой медленно наезжавшую створку, другая уже закрылась.
Удовлетворенный осмотром, немец вернулся на скамейку. Створка, которую он придерживал, осталась в том же положении, не захлопнулась и не открылась шире, в сарай теперь падал косой луч света.
Немец поставил чурбачок на скамейку, на чурбачок положил лист жести и стал рубить его зубилом, размеренно и точно ударяя по нему молотком. И Бокарев подивился аккуратности немца: подложил чурбак, чтобы зубилом не испортить скамейку. Хотя, если прикажут, сожжет дом со всеми сараями и скамейками, а если надо, то и с теми, кто в доме.
Прислушиваясь к ударам молотка по зубилу, к металлическому дребезжанию жести, Бокарев сильно дернул дощечку – верхний конец ее вместе с гвоздем оторвался от стропила.
Он снова притаился, но немец не оглянулся.
Нижний гвоздь Бокарев не стал выдирать: дощечка вращалась на нем, как на оси; можно было поворачивать ее, смотреть через щель, потом обратным поворотом ставить дощечку на место и закрывать щель.
Теперь Бокарев видел слева главную штабную улицу, огороженную шлагбаумами, справа – боковую улицу, на которую он выходил ночью и где, по его расчетам, должен быть дом, в котором они оставили Вакулина. Видел он и переулок, соединяющий эти улицы, видел поля и темнеющий вдали лес.
Штаб помещался в школе. По машинам – «оппель-адмиралу», «хорьху», большим «мерседесам», – по охране Бокарев определил, что штаб крупный, машины генеральские, штабные учреждения были в домах: туда тянулись кабели телефонной связи, входили и выходили офицеры с папками, портфелями, бумагами. Наверно, штаб танковой бригады, а то и корпуса.
Днем через город прошла колонна моторизованной пехоты, прошло звено танков, проезжали отдельные транспортные машины, но не по центральной штабной улице, а но боковой. Доезжали до шлагбаума, сворачивали в переулок и уже за вторым шлагбаумом возвращались на шоссейку. Через шлагбаум пропускали только легковые машины.
По штабной улице не выберешься. Выбираться надо по боковой; она и ночью показалась ему подходящей окраина, за ней поля, овраги, лес. И переулок прямо против их сарая. Перелез через забор, переполз улицу – и там.
Чем больше всматривался Бокарев в улицу, тем сильнее укреплялось в нем решение уходить сегодня же ночью – второй день без хлеба; завтра Краюшкин совсем ослабеет; он сам испытывал тошнотные приступы голода: его молодой, сильный организм требовал пищи. Все больше прибывает войск: немцы, видно, ведут широкое наступление в юго-восточном направлении, прорвали нашу оборону. Только бы дойти до леса, оттуда можно пробраться к Клавдии, спрятаться у тамошних, а потом добраться до своих; придется ему отчитаться за людей, за убитых, за машины. Ладно, все это потом. Главное выскочить в лес, а там будет видно.
Прижимая кнопку, чтобы не слишком щелкнула, Бокарев открыл планшет. Карта лежала в планшете так, как он ее свернул еще в МТС, – тем квадратом, где был город Корюков. В западном направлении – Федоровка, на север, чуть повыше, – МТС. После боя уходили они еще севернее и, видно, зашли в город с северо-востока, потому что он никак не мог сориентироваться, где дом Михеева; считал, что с запада, а он, значит, в другом конце улицы.
Да, не по дороге.
Но уйти без Вакулина он не мог. Может, убили его немцы или умер у хозяина рана серьезная. Может быть, в плен забрали, он должен все знать о нем, не имеет права так бросить и уйти.
Только как поступить с Краюшкиным: вдвоем им идти до Михеева, а потом дальше или одному сходить к Михееву, потом вернуться, взять Краюшкина и уйти переулком.
Он остановился на втором решении Не пройдет раненый всю улицу. А тут юркнул в проулок, пока охрана не видит, и ползком, а там потихоньку и дойдут до Федоровки.
Но Краюшкину он не сказал, что принял именно такое решение. Объявил само решение – уходить, а как уходить, скажет потом.
– Сегодня ночью будем уходить. Как нога?
– Нога, она и есть нога.
– Добежишь до леса?
– Добежать не добегу.
– А дойти?
– Может, и дойду.
– К вечеру приготовься, возьмем по автомату и все гранаты.
Краюшкин промолчал. Бокарев про себя отметил враждебность этого молчания – не хочет уходить, боится; может, ждет, что Бокарев один уйдет, а сам сдастся в плен. Тем более, тут штаб, с ходу не расстреляют. Немцы кидают листовки, признают, что в сорок первом действительно были трудности с пленными ввиду их большого количества, а теперь все наладили: сдавайтесь, паек пленным выдаем. Может, он, дурак, и поверил.
Но в мысли и замыслы Краюшкина Бокарев проникнуть не мог. Перед ним был подчиненный ему солдат Красной Армии, и судить о нем он мог только по его поступкам: не подчинится Краюшкин – тогда он и будет решать его судьбу.
Шофер во дворе закончил работу, сложил все аккуратно в багажник, чурбачок отнес обратно в сарай, взял в доме судки и ушел за обедом.
Бокарев тут же спустился во двор и вошел в дом. В кухне стояли ведра с водой, но еды никакой не было, и хорошо, что не было – не удержался б, взял бы, а брать здесь нельзя: заметит пропажу аккуратный немец, поднимет тревогу, весь двор переворошит.
Бокарев снял с полки хозяйскую кастрюлю, наполнил ее водой из обоих ведер, чтобы не было заметно, и вернулся на сеновал.
– Это уж бы ни к чему, – проговорил Краюшкин недовольно.
– Прикажешь на водопровод сходить? – насмешливо спросил Бокарев.
– Лежать надо, терпеть.
– И долго?
– Пока штаб не уйдет.
– Штаб уйдет, комендатура останется, полицаи.
– Лишь бы жители вернулись, а там уйдем. Переждать надо. Штаб танковой бригады не будут держать в тылу, поскольку наступление.
– Стратег! – насмешливо сказал Бокарев. – Не хуже Лыкова.
– Немец с судками ходит, – продолжал Краюшкин, – значит, не развертывают офицерскую столовую, не собираются долго задерживаться.
Замечание Краюшкина насчет судков было правильно, но старик чем-то раздражал его. Не докучает, не стонет, не жалуется, хотя и подставил ногу под пулю; держит его здесь – ладно, дело солдатское, бывает. Раздражало другое: они как бы поменялись ролями. Краюшкин, всегда словоохотливый, болтун, шутник, прибауточник, стал немногословен, осторожен, замкнулся, все обдумывал и взвешивал, а он, Бокарев, всегда скупой на слова, такой выдержанный и расчетливый, много и неосторожно разговаривал, не мог усидеть на месте, не мог ждать, терпеть.