Пахали мы на себе — отец и мать впрягались в постромки, Якоубек брался за вожжи, а я вел плуг.
Так пахало все наше село. Да и работать-то на своих полосках мы могли лишь урывками и украдкой, ведь никто не смел пропускать барщину. Особенно строго стало тогда, когда опустело около половины деревни и господа лишились многих своих работников.
В тот январский день, о котором я уже упоминал, меня, как обычно, разбудила острая боль в голодном желудке. Не успел я протереть глаза, а в моей голове уже мелькнуло радостное воспоминание о том, что отец пообещал вчера — сегодня мы доедим последний кусок копченой конины, висевший еще в нашей печной трубе. Стоит ли, мол, рисковать таким сокровищем и постоянно трястись от страха из-за того, что кто-нибудь отнимет его у нас. А из желудка его никто уже не заберет.
Это мясо нам посчастливилось достать совершенно случайно; Около месяца тому назад в нашу хату неожиданно вбежал сынишка соседа Штипека и сообщил, что на Мезнике — это гора за нашим селом, по которой проходит большак, — лежит конь. Все, у кого только были ноги, выскочили из халуп и давай туда. Действительно конь лежал там. Это был чудесный, упитанный гнедой мерин с белой звездочкой на лбу. Пуля попала ему в голову. Он был еще почти нетронут — только из его ляжки был вырезан кусок мяса. Все мужчины повытаскивали свои ножи и сразу же принялись за дело. Мясо проворно отделялось от костей, и через минуту на них не осталось ни одной крошки. Это была чистая работка. Только завершив ее, мы зарыли мертвого всадника, лежавшего рядом со своим конем. Вероятно, кто-то прикончил его из-за кожаной сумки, от которой остались на поясе одни лишь перерезанные ремешки, и из-за куска мяса с конской ляжки. (Я еще до сих пор помню, что, когда всадника закопали, отец громко помолился над его могилой.) В этот день каждая халупа варила и коптила конину. Ну, а сегодня мы доедим ее последние остаточки! За завтраком нам досталось по три кусочечка мяса; оно было, пожалуй, куда вкуснее, чем сочнейшее жаркое из свинины, которое принесет мне сюда сейчас моя Аполена, — а уж она ли не мастерица стряпать!
Едва я проглотил последний кусочек, — к счастью, он уже очутился у меня в желудке, — как вдруг кто-то забарабанил в двери. Это был сельский староста. Он предложил мне побыстрее собраться и бежать в Бержковицы, к замку. Там, мол, требуются погонщики скота, и оба Картака с Вацлавом Мотейлом уже собрались идти туда. Нам, добавил он, ничего не следует брать с собой, — к вечеру мы вернемся домой.
«Что ж, — подумал я, — перегнать скот — это ведь для нас не бог весть какая работа, весь день я проведу со своими тремя лучшими друзьями, а главное — в замке нам обязательно дадут на дорогу по куску хлеба!» Я натянул на себя полушубок, заплату на заплате, надел деревянные башмаки — и шмыг за дверь. Кто мог тогда подумать, что мне удастся вернуться домой только через двадцать лет! Конечно, я простился бы со своими родными иначе, а не буркнул бы им второпях: «Пока!» Да и вообще мне не пришлось бы с ними прощаться — ведь живым меня никому не удалось бы вытащить из халупы.
Итак, мы вчетвером направились туда через Спомышль, в котором к нам присоединились еще три парня. Не успели мы наговориться вдоволь о еде, гулянках и девчатах, как очутились уже в Бержковицах.
Нас привели на скотный двор, где уже толпились ребята из Цитова, Евиневси и Черноушека. Мы стали ждать вместе с ними. Только чего? Этого никто из нас не знал. Скота нигде не было видно. Но, когда мы начали мерзнуть и захотели побродить по деревне, нас не пустили туда и заявили, — если мы, мол, замерзли, то можем зайти погреться в амбар. Нам пришлось забраться туда и ждать там.
Сначала, чтобы убить время, мы пели песни, потом стали гадать, почему, мол, не выгоняют для нас скот, куда же мы погоним его зимой и удастся ли нам вернуться домой до наступления темноты. Однако наши разговоры стали постепенно затихать, пока совершенно не смолкли подобно тому, как замерзает вода в бочке. Головы же не переставали думать. Все это начинало уже нам не нравиться.
В полдень мы действительно получили хлеб. Батюшки, настоящий хлеб! Тогда у нас уже мало кто отваживался молоть зерно на мельнице, — ведь это было бы то же самое, что везти сверкающее золото через лес, кишащий разбойниками. Каждый предпочитал варить из пшеницы и ржи кашу прямо вместе с шелухой. А сейчас мы снова уминали настоящий хлеб с мякишем и пропеченной корочкой! У нас мигом исчезло дурное настроение.
Через минуту распахнулись двери амбара.
— Убирайтесь вон! Поживее! — кричал нам панский приказчик.
Мы вылетели из амбара подобно стае воробьев. На дворе нас ожидало такое зрелище, при виде которого мы едва не окаменели.
Тут стояли четыре кавалериста, в шлемах, с кирасами[7] на груди, пистолетами, торчащими у пояса, и с аркебузами[8], прикрепленными за спиной ремнями, перекрещивающимися на груди.
Встреча с солдатами настолько ошеломила нас, что мы попятились обратно к амбару и, окружив там приказчика, загудели, как пчелиный рой.
— Чего вы всполошились, ребята? — начал успокаивать он нас. — Вы пойдете в Роудницу, а это немалый путь. Вот они и будут охранять вас, чтобы с вами ничего не случилось.
— Мы пришли к вам перегонять скот! Где он? Что вы задумали сделать с нами?
Тут приказчик вышел из себя:
— Неужели вы воображаете, что я обязан давать объяснения всякому сброду? Хватит с вас того, что вы получили приказ перегонять скот. А где он, — это вас не касается. Ну где бы он, по-вашему, мог быть? В Роуднице, конечно! Пану князю угодно переправить скот сюда, в Бержковицы, к своему пану-племяннику. И вот за то, что он печется о вашей безопасности, вы платите ему такой наглостью. Ведь не каждому выпадает такое счастье, чтобы его вдруг стали сопровождать рейтары полка князя Лобковиц!
Потом он протискался через нашу толпу к всадникам и сказал им что-то такое, отчего они громко расхохотались. Один из них крикнул нам:
— О скоте не беспокойтесь! В Роуднице вы найдете его в избытке! А вместе с вами его будет еще больше!
Но тут же, резко оборвав свой смех, он перестал зубоскалить и заорал:
— Так вы потопаете или нет?
Нам пришлось идти. Нас было около двадцати человек. Два рейтара ехали впереди, два — позади. По гололедице раздавался звонкий цокот копыт да стук деревянных башмаков.
Не знаю, проронили ли мы за несколько часов пути хотя бы десяток слов. Каждый был погружен в свои тревожные думы.
У меня, как и у всех, вертелись в голове одни и те же мысли, и я пробовал успокоить себя: возможно, что вся эта затея окончится не так уж плохо, как кажется. Хотя наша прогулка уж больно смахивает на то, что нас гонят в полк, но разве кто-либо собирается делать из нас солдат? Нет, этого не может быть! Ведь все мы еще не доросли до мундира, — ни одному из нас не стукнуло и двадцати лет! Кроме того, солдат все-таки вербуют! Сколько раз я сам был свидетелем того, как в село приезжал офицер с двумя мушкетерами и барабанщиком и как они сзывали мужчин. Офицер усаживался за стол, вынимал из мешочка серебряные монеты, рассыпал их по столу у всех на виду и начинал сулить собравшимся золотые горы — харчи, жалованье, долю в добыче… Короче, все, кто слушал его, могли бы подумать, что это сам ангел приглашает их в рай. Каждый раз им удавалось завербовать кого-нибудь — по крайней мере в начале войны, — не потому, что люди верили речам вербовщиков и легко попадались на их удочку, нет, людей принуждал к этому постоянный голод, который давил на них до тех пор, пока не выгонял их из халупы. Именно по этой причине всякий раз один или два человека уходили с солдатами. Последним завербовался у нас бедняга Вавра, ушедший из деревни вместе с женой и тремя детьми. Но никто из завербованных в нашей деревне еще не вернулся домой.
Нет, нет, этого не должно быть. Достаточно и того, если нас поставят повозочными на фуры или погонщиками скота и направят в такой холод вместе с полком бог весть куда.
Невеселенькое это было размышленьице!
Когда мы пришли в Роудницу, нас загнали на большой двор, примыкавший к замку. Вся площадь перед ним уже кишмя кишела мушкетерами, и у ворот двора стояла вооруженная до зубов стража. Внутри толпилось свыше сотни одураченных подобно нам парней.
Вероятно, нас привели сюда последними, — едва мы успели осмотреться, как во двор вошел высокий, худой офицер, с черными, тронутыми сединой усами, сопровождаемый двумя своими помощниками. Он поднялся на лестницу, ведущую в людскую, и обратился к нам с речью.
У офицера был резкий, дребезжащий голос, и он изъяснялся на таком странном чешском языке, что мы не только не могли понять того, о чем он говорил, но даже не сразу узнали свой родной язык. Лишь немного погодя мы стали разбирать отдельные, искаженные им, слова и начали улавливать общий смысл его карканья. Сначала нам показалось, что этот молодчик в офицерской перевязи рехнулся, — он говорил о великом счастье, выпавшем на нашу долю. Только, мол, солдат — настоящий мужчина; теперь каждый из нас сможет служить императору, и у каждого — прекрасное будущее, — нам будут давать деньги и все прочее.