— Один. Зовут меня Владилен Алексеевич.
— Так чего ж вы стоите‑то? Вам трудно небось стоять. Валерка, оставь ты свои вёсла, веди человека в горницу, а я сейчас фартук сниму.
Когда мы поднялись на крыльцо, он заглянул на веранду и сказал подошедшей матери:
— А вас‑то как звать, хозяйка?
— Ефросинья Васильевна. Фросей все называют.
— Так вот, Ефросинья Васильевна, горница мне не нужна, а хорошо бы прямо вот здесь на веранде поставить раскладушку или кровать. Свежий воздух и тишина. Больше мне ничего не надо.
— Да что вы?! — удивилась мать. — У нас в горнице и буфет и занавески висят. Красота…
— Нет, красота мне ни к чему, — перебил её Владилен Алексеевич. — Дом у вас над рекой, веранда в сад выходит, больше мне ничего не нужно. О цене, я думаю, договоримся.
— Конечно, конечно, — подхватила мать. — Как все, так и мы, лишнего не возьмём, своё бы не потерять.
— Ну и отлично. Я весь день на съёмках, а здесь буду только ночевать.
Тут я не выдержал и спросил:
— А разве это вы кино снимаете?
— Снимаю. А к тебе вот какая просьба: добеги, пожалуйста, в гостиницу, найди кого‑нибудь из нашей киногруппы и скажи: режиссёр просил принести его вещи.
Я сорвался с крыльца и побежал к гостинице.
…Я никогда не думал, что у нас в посёлке столько ребят: вся площадь перед гостиницей была полна мальчишек. Я стал продираться сквозь толпу ко входу, и на меня сейчас же завопили:
— Сыч, куда вперёд всех лезешь?
— Уже набрали обе команды. Опоздал.
— Он небось царские деньги не все подобрал!
— Да нет, я знаю, — закричала толстая Нюрка, — он в цыганы записываться, у него рыба тухлая — никто не покупает!
Я еле пробился к дверям.
Там стоял наш поселковый милиционер Агафонов. Сняв фуражку, он утирал потное лицо носовым платком.
— А ты куда ещё?! — Он ухватил меня за ворот.
— Режиссёр велел, — пробормотал я, приоткрывая тяжёлую дверь в гостиницу.
— Сыч в кино сниматься лезет! — загалдели ребята на площади. — В самой заглавной роли! Гоните его!
— Поворачивай‑ка, — сказал милиционер. — Поздно пришёл.
— Пустите. Я за вещами. Мне режиссёр велел. Владилен Алексеевич.
— Никого не знаю. Вертай до дому!
Тут я ухитрился снова отворить дверь и заметил в полумраке вестибюля ту самую тётку с папиросами, которая прибегала на берег со складным стулом. Она о чём- то разговаривала не с кем‑нибудь, а с Наташкой Познанской. Вокруг стояли уже отобранные счастливчики для футбола.
— Эй, тётка! — закричал я изо всех сил. — Меня Владилен Алексеевич прислал!
Она оглянулась и велела милиционеру пропустить меня.
…Минут через пятнадцать я вышел из гостиницы, шагая впереди тётки и высокого лысого, который нёс два красивых’’ чемодана. Я показывал дорогу к дому и нёс в руке белую кепку режиссёра.
Толпа мальчишек расступилась перед нами в полной тишине.
Вот так и случилось, что у нас в доме стал жить постоялец. Владилен Алексеевич. Кинорежиссёр.
В первый же вечер он попросил поставить ему стол в саду над самой кручей. Мать отнесла столик с веранды, я потащил табурет, а сам Владилен Алексеевич понёс туда керосиновую лампу и свой складной стул и по дороге чуть было не свалился, наверное споткнулся об корень.
Было уже совсем темно. А он почему‑то уселся там, над кручей, а не на веранде пить чай. Да ещё попросил мать сесть рядом и велел рассказывать свою жизнь.
Мать очень удивилась.
И я тоже. Я стоял в сторонке под грушей.
Мать сказала:
— Я никому про свою жизнь ещё не говорила.
— А мне расскажете. Мне все последнее время рассказывают свою жизнь. И вы бы рано или поздно рассказали. Рассказывайте сейчас.
Мать ещё больше удивилась и крикнула:
— Валерка, поди принеси и мне чаю, да сахару захвати!
Я сам бы ни за что не ушёл, потому что каждому интересно послушать, как его мать про свою жизнь рассказывать станет, да понадобился ей этот чай!
Я скорей побежал к дому.
Чайник был в летней кухне, и в нём уже не было кипятка!
Я налил в него воды, пошёл в дом и поставил на электроплитку. Так возни меньше, хоть мать и ругается, когда летом плитку включаю: за электричество платить надо, а дров на реке сколько хочешь наловить можно.
Чайник нагревался медленно.
О чём они там говорят? Рассказывает мать свою жизнь или нет? Длинный сегодня был день, может быть, самый длинный за всю жизнь, а самое интересное я зеваю…
Тут я сообразил, что чайник и без меня закипеть может, вышел из дому, спустился с крыльца и потихоньку прокрался вдоль плетня туда, где сквозь тёмные листья над кручей светилась лампа и слышался голос матери…
Но она совсем не рассказывала свою жизнь! Она плакала и всё повторяла, поправляя платок на голове:
— Теперь до самой смерти надсмехаться будут! До самой смерти!
— Да… — тихо сказал Владилен Алексеевич. — Всё‑таки не простая вещь эти деньги–бумажки…
Я сразу понял, о каких деньгах они разговаривают, и насторожился. А мать уже продолжала, всхлипывая:
— Тогда, после фашиста, в сорок шестом ведь разор был и голод, да вы сами знаете, грамотный… Я на железной дороге киркой и ломом работала, шпалы меняли, рельсы, Я ещё совсем девушка была, руки робели тяжёлой работы, да надо было кормиться — ни отца–матери, ни родных…
И тут мать рассказала про то, как она один раз весной стала сажать картошку возле покинутого дома, где жил стрелочник. Когда она копала лопатой, наткнулась на что‑то твёрдое. Она думала, что это большой камень, а потом оказалось — железная коробка. Мать её выкопала, сунула под телогрейку, а после зашла в пустой домик и там её раскрыла. И увидала целый денежный клад!
Режиссёр спросил:
— Сколько же всего было денег?
Мать высморкалась и ответила, что было сто бумажек по двадцать пять рублей царскими деньгами.
— В самом деле, обидно, — весело сказал Владилен Алексеевич, — раз в жизни найти такой клад, и весь он уже ничего не стоит!
— Да я это знала! — загорячилась мать. — Знала, что пустые бумажки, да выбросить, глупая, пожалела… И лежали б себе на чердаке! И лежали б! Да вот Валерка — разрази его гром! — опозорил, осрамил на весь свет, люди в глаза смеются…
— Кстати, — перебил её Владилен Алексеевич. — Я всё хочу спросить — у вас что, кроме Саши, есть ещё и второй сын — Валера? А то я что‑то путаюсь…
— Какой ещё Саша?! — удивилась мать.
Тут я вспомнил про чайник и неслышными шагами побежал по дорожке в дом. Зачем я себя Александром назвал? Разве он поймёт, почему мне моё имя не нравится?
На другое утро я нашего нового жильца не видел, потому что мать разбудила меня даже не в пять часов, как всегда, а в четыре, чтоб не прозевал клёв и успел пораньше продать свежую рыбу.
Наш петух изо всех сил орал возле летней кухни. Теперь стало светать совсем рано.
Когда я проходил мимо веранды за лопатой, чтобы нарыть червей, то заметил, что на тумбочке рядом с кроватью жильца стоят разноцветные пузырьки и коробочки, в которых бывают лекарства.
Там же, на тумбочке, лежала какая‑то толстая тетрадь с авторучкой.
Режиссёр ещё спал, чудно свесив руку, будто она у него вывернутая.
Я быстро нарыл червяков за летней кухней, шуганул обнахалившегося петуха, который вздумал склевать их у меня из банки, взял удочки с вёслами и спустился с кручи вниз. Лодка стояла на том же месте, куда я вчера её вытянул.
Я погрузил удочки с вёслами, столкнул лодку в реку, вспрыгнул на корму и перешёл на сиденье.
До чего надоела мне эта рыба!
Сегодня особенно неохота было заниматься и ловлей и торговлей. Я ведь хотел попросить режиссёра, чтоб он и меня хоть разок снял в кино или хотя бы пустил посмотреть, как снимают. А тут возись! Как ни спеши, лови хоть на блесну, хоть на червя, а раньше десяти домой не вернёшься. Даже если в самую запретку поплыть.
Я вставил вёсла в уключины, поднялся во весь рост и поглядел в сторону плотины. Катера рыбоохраны вроде не было видно…
Я опустился на сиденье и погрёб вверх по реке к плотине. Наловлю сразу много рыбы, продам, а матери отдам только половину денег, а другую — завтра, чтоб хоть завтра не ловить.
Сначала, чтоб зря не бороться с течением, я решил наискось пересечь речку, а уж потом подобраться к запретке под прикрытием кустов первого острова.
Только я пересек половину Казака, как, оглянувшись, заметил впереди себя другую лодку.