Сидел я на краю печи боком, ноги держал на весу, горизонтально, и до пояса свешивался в эту преисподнюю, обклеенную скользким слоем пшенки. Не знаю, как мне удавалось сохранять равновесие. Сидеть было горячо.
К горлу противно подкатывало. Неужели мне когда-то хотелось есть?
«А все этот, — думал я, — кадыкастый! «Рубане-ем»!..»
И, отдирая ножом запекшуюся корку, опять подумал про Леху, как он сидел во время обеда, уставясь в свою миску, и ничего не ел. Стало совсем тошно.
Старший кок приблизился, сказал вкрадчиво:
— Осталось еще две порции каши… Если хотите…
Я отрицательно помотал головой.
Он усмехнулся:
— Как вычистите, залейте водой на две трети.
Так я и сделал. На поверхности воды появились какие-то жирные пятна. Увидев их, старший кок побагровел и неожиданно тонко закричал:
— Вы не юнга, а мокрая курица! Поработайте еще!
Я ничего не ответил — молча смотрел в его сочную физиономию. Я вспомнил: майор Чудинов так и не узнал, что его сына недавно назначили комсоргом.
После ужина опять надо было драить палубу, чистить котлы и носить воду для завтрашнего чая. Руки у меня так пропитались жиром, что не отмывались до скрипа даже горячей водой. Роба пропахла объедками.
Но и этот день кончился.
Я возвращался в роту. Торопливо скрипел снег. Медленно двигался по сторонам черно-белый лес. Чистый воздух был сладким, как мороженое. А ноги подкашивались…
В кубрике было тихо: отбой уже сыграли. Леха лежал с открытыми глазами. Он увидел меня и отвернулся. Я достал из-под шинели миску с кашей, тронул тельняшку на его плече:
— Ешь.
Плечо дернулось.
— Ешь, тебе говорят! — приподнялся вдруг на своей кровати Воронов.
Леха сел:
— Спасибо.
И стал есть.
В миску капали слезы.
Я быстро сбросил робу, аккуратно сложил ее, забрался на свою койку и с головой укрылся одеялом, чтобы не слышать, как скребет его ложка…
И почти тут же услышал:
— Подъем!
В кубриках теперь электрический свет. Выбираясь на дорогу, мы проходим мимо окон. На снег, на мелькающие ноги и полы шинелей падают узкие желтые полосы. Окна сделаны как амбразуры, а свет в них совсем домашний.
Высоко над нами начинают тревожиться сосны.
— Шаго-ом марш!
Ночь еще не ушла, да и не уйдет — завязла в лесу.
В темноте над дорогой эхом мечутся песни. Где-то впереди — рота боцманов:
…Врагу не сдается наш гордый «Варяг»!..
А за нами идут рулевые:
…под Кронштадтом
С комсомольцем, бравым моряком…
Мы запеваем тоже. Слова этой песни на мотив «Дальневосточной» сочинил политрук Бодров:
Мы сами строим нашу школу юнгов
И видим радость в собственном труде.
Пойдем навстречу штормам, бурям, вьюгам
За нашу жизнь, что создана в борьбе…
Закончили петь. Шагаем молча.
Со стороны озера из кустов выходят на дорогу двое. Они в тулупах, валенках и, что самое странное, с удочками.
— Милеша Пестахов! — узнает кто-то.
Воронов — он идет рядом, у края дороги, — здоровается с ними. Они говорят вполголоса, но можно услышать: «Подо льдом… улов… недолго…»
— Рыбку ловят! — вдруг зло выговаривает Леха. И всхлипывает.
Сдержанно стонут перебинтованные снегом сосны.
А запевала начинает новую. И рота — кому какое дело, что творится вокруг, — рявкает:
Сонце лье-о-ца,
Серце бье-о-на,
И привольно дышит грудь!..
После завтрака роты одна за другой выходят к учебному корпусу. Здесь еще два двухэтажных здания: штаб и дом, где живут командиры с семьями. На крыльце его стоит новый начальник школы капитан первого ранга Авраамов. Свет из окон косо ложится на золотые погоны. Говорят, Авраамов командовал еще первым русским миноносцем «Новик».
— Смирно! — кричат командиры рот. — Равнение направо!
Руки по швам, головы рывком — направо.
Идем строевым шагом. Широким, флотским.
— Здравствуйте, товарищи юнги!
— Здрась — товарищ — капитан-пер-ранга!
В крайнем слева окне второго этажа, откинув занавеску, на минуту появляется дочь капитана первого ранга — Наташа.
Все смотрят на нее.
Леха тоже всегда смотрел. А сейчас… Я чуть поворачиваю голову и вижу, как вздрагивает от крепкого строевого шага его лицо с закрытыми глазами.
До приезда Авраамова никто из нас не видел человека в погонах. Никто, кроме старшины Воронова. А мы… разве что в кино? Но ведь то были артисты. Живого человека в погонах нам еще встречать не приходилось.
Когда капитан первого ранга Авраамов был назначен начальником школы, на Большой земле уже ввели новую форму.
И он приехал к нам в погонах.
Юрка, увидев его, восхитился.
— Сила! — Тремя энергичными жестами он изобразил горбатый нос, бакенбарды и погоны. — Во, во, во!
Через месяц вместе с ленточками и флотскими ремнями мы их тоже получили — погоны и погончики. Погоны на шинели — черные, с буквой «Ю», а погончики, квадратные, с той же буквой «Ю» — на робы и на фланелевки.
Вечером после занятий пришивали…
У Воронова они были с тремя золотистыми лычками и буквами «СФ» — Северный флот. Он спрятал их в рундучок около кровати и достал начатое накануне письмо.
Юрка сказал:
— А говорят, у Авраамова еще старые погоны капитана первого ранга! Всю жизнь на флоте. Это я понимаю!
— Правда, товарищ старшина? — спросил Сахаров. — Он и до революции был кап-один?
— Отставить разговоры, — буркнул Воронов.
С письмом у него, наверное, не ладилось.
Старшина отложил его, пощупал подбородок. Бриться рано.
Присел около печки.
Что же он погоны не пришивает?
Мы пододвинулись, притихли.
— Расскажите что-нибудь.
Воронов молчал.
— Расскажите, — попросил Сахаров.
Леха стоял в стороне, около своей койки. Он положил на нее локти и смотрел в окно. А что там увидишь? Темнота…
— Чудинов! — позвал старшина. — Как у Василевского с тройкой?
«Будто сам не знает», — подумал я.
— Исправил, товарищ старшина, — ответил Леха. Он обернулся, подумал и тоже подошел к печке. Но глаза у него были такие, словно все в окно смотрел, в темноту…
— Это на Соловках было, — начал Воронов. — Еще в гражданскую войну…
Старшина знал тысячу разных историй. Он рассказывал их почти каждый вечер. Если, конечно, в это время не объявляли учебную боевую тревогу. Или если смена не находилась в наряде. Если никто из нас утром не затратил на подъем больше минуты, а днем, на занятиях, не схватил двойку.
— …Есть тут Кий-остров. В старину, говорят, один святой отец отправился в Соловецкий монастырь — проверить, во Христе ли живут братья монахи… Ну, и попал на своей барке в шторм. Дня три их мотало, потом вынесло к какому-то острову. Поп этот совсем ошалел. Вылез на палубу на четвереньках, крестится и спрашивает: «Кий это остров?»
Так и получилось название.
А в восемнадцатом году на Кий-острове была одна только рыбацкая деревня. Жили в ней человек восемь, ну, десять рыбаков. И вот явились вдруг гости… — Старшина долго прикуривал. — Флота его королевского величества эскадренный миноносец… Названия не помню. Английское название.
— Интервенты, — вставил Юрка.
— Точно, интервенты. Высадился гарнизон солдат. Рыбакам теперь от дома — ни шагу: везде понатыканы часовые. И нашим не сообщишь! А сообщить надо, потому что англичане, заняв остров, заперли выход из Онежской губы. Ясно? — Воронов посмотрел на Леху.
— Ясно, — ответил Чудинов.
— Все шлюпки и баркасы у рыбаков конфискованы. В море выйти не на чем. Как быть?
Мы слушали и видели молчаливых рыбаков, собравшихся ночью в неприметной землянке, чтобы придумать, как все-таки быть. Мы хорошо их видели, потому что они ведь жили не очень далеко от наших кубриков.
Так же гудели сосны.
Такое же лохматое небо качалось над островом.
Тоже шла война.
Рыбаки вспомнили место, где во время отлива вода убывала настолько, что можно было попытаться вброд дойти до Большой земли. Только в середине пути пришлось бы немного проплыть. Потом снова дно под ногами. Путь дальний, трудный, опасный.
Рыбаки решили: надо кому-то идти.
Нас тогда еще не было. Но парнишке, который вызвался добраться до красных, в тот год тоже исполнилось пятнадцать лет.
Он уходил ночью, крадучись, чтобы его не заметили часовые. На ощупь пробирался между прибрежными валунами, облепленными водорослями. Чуть задохнувшись, ступил в воду. Она сначала доходила ему до колен. Потом до пояса.
Он шел, наш ровесник.