Случись это на первом курсе, Сидорин был бы польщен и даже горд — такая девушка обратила на него внимание. Но он уже был на пятом. Как верблюд таскает горб, так и Асинкрит носил свой любовный опыт. Найти подружку для него проблем не составляло. Опять-таки, отмычками он владел виртуозно. Если Сидорину хотелось познакомиться с интеллигентной девушкой, он просил дядюшку, у которого лечились и артисты, и писатели, и художники (для первокурсника Асинкрита стало откровением, когда он узнал, сколько среди богемного люда клиентов психиатра) достать два билета на модный спектакль или концерт. Приходил минут за тридцать, но не подходил близко к входу, наблюдая издалека за суетой возле здания театра. Так леопард прячется в кустах, наблюдая, как его потенциальная жертва пытается пробиться к водопою, расталкивая своих сородичей и забывая об осторожности. Вскоре он выбирал «жертву» — как правило, красивую брюнетку среднего роста очень желавшую достать лишний билетик. Минут за десять до начала спектакля он подходил к подъезду, озабоченно смотрел на часы, стараясь встать поближе «к своей». Та, уже отчаявшись, спрашивала на автомате: «У вас не будет лишнего билетика?» Сидорин бросал на девушку очень короткий взгляд, будто совсем не интересуясь, кто перед ним стоит, и бросал меланхолично: «Давайте так, мой друг должен был приехать издалека… Пять минут подождите». Девушка, разумеется, ждала, чтобы «этот друг» не пришел. И он не приходил, как мы понимаем. А дальше все было просто. После спектакля Асинкрит провожал девушку, если даже она жила у черта на рогах. Они обменивались телефонами. Девушка, благодарная и впечатленная — вот он, лучший материал для лепки — не сомневалась, что ее обаятельный и остроумный знакомец позвонит. Но он не звонил. Самые «крепкие» выдерживали неделю, но все равно звонили. А дальше было все еще проще.
После того, как Асинкрит чувствовал, что девушка привыкает к нему или, не дай Бог, начинает строить в отношении его какие-то планы, он исчезал по заранее подготовленным «тропам». Без угрызений совести, ибо считал, что свято следует первому, самому главному пункту своего кодекса, вычитанного когда-то у еврейского мудреца Гиллеля: «Не желай и не делай другому то, что себе не желаешь». В самом деле: ребенка он девушке не сделал — даже в любовной страсти Сидорин имел холодную голову. Поплачет, конечно, но, во-первых, что за жизнь без слез, а во-вторых, кто знает, может через много лет будет его несостоявшаяся Ассоль вспоминать нечаянную встречу перед театром имени Маяковского, как самый светлый эпизод в своей жизни.
Как видите, Сидорин, подобно всем людям, не знающим неудач, стал самонадеянным сверх всякой меры. И если когда-то в Упертовске, сидя на берегу безымянного ручья, Асинкрит с иронией думал о себе: «Тоже мне, Демиург нашелся», то, заканчивая институт, он уже, похоже, и впрямь считал себя человеком «редких достоинств», стоящего над людьми. Вот и объяснение с Галиной он провел также виртуозно, но в противовес девушке, сгоравшей от смущения и переизбытка чувств, с такой барской холодностью, которую не скрыла даже участливая улыбка. Больше того, Сидорин так все повернул, что умудрился свой отказ обосновать… дружбой с Вадимом Глазуновым. Помните, старую добрую песню: «Если случится, что он влюблен, а я на его пути…»
Одним словом, наш Демиург взлетел, как орел, парящий над землей, над горами, равнинами. А может, как ястреб-стервятник. Не важно. Только неведомо бывает ястребу, что однажды, откуда-то снизу, где даже люди похожи на муравьев или крыс, вечно снующих по своим делам, раздастся какой-то хлопок и вслед за этим что-то обожжет его правое крыло. И ястреб не знает, как ему повезло — сердце не задето, крыло не перебито, а только обожжено…
… Будто в отместку (а может, и впрямь — в отместку) за девичьи слезы, только устроив благополучно судьбу Галины и Вадима, судьба подарила ему роковую встречу в автобусе. Асинкрит тогда поехал на практику — поехал без волнения и прочих петушиных эмоций. Что действительно связывало Сидорина с Чайльд Горольдом и ему подобными — отсутствие цели в жизни. Какая может быть цель в жизни, в которой ты чужой, как незваный гость на пиру?
… Девушка спала на его плече, маленькая венка пульсировала на ее прекрасной и тонкой беззащитной шее. И не нужны ему стали алые паруса, и колесом пройтись тоже не хотелось. Хотелось другого, — чтобы ночь эта не кончалась, чтобы автобус ехал и ехал сквозь дождь и не приходил в пункт назначения… Но рано или поздно, любой автобус, как и любой поезд, прибывает на конечную станцию. И девушка ушла, словно и не было ее, оставив после себя легкий запах недорогих духов и своего чистого, как дыхание весны, тела. И когда он увидел, как незнакомку встречает молодой человек, увидел, с какой радостью девушка бросилась к нему, его сердце просто раскололось от горя.
Все хорошее когда-нибудь заканчивается, как, впрочем, и плохое. В нашем мире есть только один волшебник — время. Оно старит тела и души, стирает с лица земли горы… Нет, про горы — это уж чересчур, но ведь правда — стирает. Одним словом, прошло пять с небольшим лет, а Асинкрит Васильевич — так теперь его будут называть — уже не только дипломированный врач, уролог по-специальности, но и человек, который с удивлением обнаружил, что ему пора домой, что он соскучился в чужих краях. И пусть Москва не была чужой, но и своей она не стала. Сидорин тепло простился с семейством добрейшего Виктора Ивановича, искренне не понимавшего, почему племянник решил уехать из Москвы, с супругами Глазуновыми, уезжавшими по распределению то ли в Тверь, то ли в Псков — этого они сами до конца не могли решить. Последний раз сходил Асинкрит на любимое «Торпедо» — в качестве москвича, разумеется, а не гостя столицы, прошелся по самым памятным для себя местам — и уехал.
Волшебник-время… Только ему под силу сделать так, что минуты, часы, дни, недели, месяцы и годы тянутся своей неспешной чередой, которая кажется нам бесконечной, а потом, когда заканчивается жизнь, — оглядываемся назад и не можем понять, а была ли она — жизнь? И если была — почему так быстро, так издевательски быстро пролетела?
Когда Сидорин-младший отработал пару лет в Упертовске, его пригласили в центральную городскую больницу областного центра. Еще три года — и последовало новое приглашение — в областную больницу, что Асинкрита Васильевича, откровенно говоря, удивило. Место врача в областной больнице для их региона считалось верхом карьеры, выше была только Москва с ее институтами, клиниками. Отец был горд за сына, но не мог не видеть, что на работе Асинкрит не горел, не фанател, как он сам и люди его поколения. Нет, дело свое Сидорин-младший выполнял честно, но жилы не рвал. Душещипательных разговоров «за жизнь» с больными не вел, отчего получил славу «сухаря», впрочем, хорошо знающего свое дело. И в Упертовске и в областном центре Асинкрит Васильевич жил негромко, но насыщенно: крутил романы с медсестрами и молодыми врачами-практикантками, периодически выбирался в Москву, благо три часа на электричке — это не расстояние. Пару раз он чуть-было не пошел под венец, но стоило ему представить, что вместо выходных в Москве, вместо футбола и пива с раками в Столешникове, его ждет работа у тещи на огороде в сорок соток, ждут выходы на базар, а если и поездки в Москву, то ради все той же колбасы и дефицитной детской обуви, то порыв «окольцеваться» пропадал.
Хотя… Подходили к концу восьмидесятые. Дефицитом становились не только продукты, вещи, лекарства. Куда-то уходили, будто дети, уводимые из города крысоловом, доброта, милосердие, терпимость. Люди высыпали на площади, свергая вчерашних кумиров с броневиков, и тут же поднимали на танки новых… Пару-тройку раз к нему приходили какие-то сумасшедшие тетки, называвшие себя представителями демократической интеллигенции и просили его подписаться под каким-то очередным воззванием. Сначала он, не улыбайтесь, цитировал им героя старого фильма «Попутного ветра «Синяя птица»: «Мой папа не велел мне нигде и ни под чем подписываться». До них не доходило, тогда он цитировал, несколько перефразируя, Пастернака: «Какое, милые, у нас тысячелетье на дворе?» Его назвали приспособленцем, но оставили в покое.
А когда в Москве происходил путч, наверное, самый странный путч среди всех имевших место быть путчей, Асинкрит Васильевич слег с воспалением легких. В больницу он не ходил, диагноз себе поставил сам. По телевизору вначале показывали «Лебединое озеро», затем торжество победителей. Все талдычили одно слово: «Свобода», «Свобода». А Сидорину стало вдруг невыразимо больно. Ощущение было интуитивным. В этом всплеске эмоций, в этом истерическом братании виделось ему что-то страшное и гибельное. Для него? Но он никогда не был коммунистом, как и все его родные. Для России?
Асинкрит потянулся и выключил телевизор. Потянулся еще раз, чтобы далеко не ходить, и достал ближайшую от себя книгу. Это был пушкинский «Евгений Онегин». Как это не прискорбно, но к русской классике родная школа внушила Сидорину отвращение. И, дожив до возраста Христа, он так и не мог себе сказать: читал ли он «Войну и мир», читал ли «Братьев Карамазовых» или «Евгения Онегина». Вроде бы читал, вроде бы даже наизусть помнил: «Мой дядя самых честных правил»… А вроде и нет. Почитать, что ли, пока мир сходит с ума?
«Мой дядя самых честных правил»… Забавно. Всю жизнь Сидорин думал, что этот дядюшка был честных правил, в смысле поведения. Но, похоже, можно прочитать и по-другому: он честных, в смысле, людей, правил, то есть выпрямлял. Или ломал. Асинкрит стал читать дальше — и скоро забыл обо всем — о путче, о собственной болезни, о не по-летнему хмуром дожде за окном.
Так в его жизнь вошел — сразу и навсегда — Пушкин. Вошел — и, нет, не изгнал, — детство и юность невозможно изгнать из жизни, а как-то по-доброму, но все-таки оттеснил Стивенсона, Конан Дойля, Грина… И дело было не в гениальности Пушкина. Сидорин понял, в каком времени он должен жить. Должен был. Асинкрит сотни раз слышал песню Окуджавы, в которой бард, как Сидорину казалось раньше, немного кокетливо пел: «И все-таки жаль, что нельзя с Александром Сергеичем…» А теперь он ощутил всю горечь этого «нельзя». Нельзя знать, общаться, дружить с Пушкиным. Вот кто бы понял его, асинкритову, душу.
Отныне с двумя томиками Пушкина, Сидорин не расставался. Сначала выучил наизусть, благо, память позволяла, «Евгения Онегина», затем «самые-самые» глянувшиеся стихотворения, после них просто приглянувшиеся и, наконец, все остальные. Он достал, все что можно, о жизни поэта, о его творчестве. Асинкрит «проглатывал» в словарях, энциклопедиях все-все-все, что можно было найти и «проглотить» о начале 19 века, времени Пушкина.
Так прошли осень и зима. В ту командировку, садясь в вертолет, который должен был вести его в отдаленный лесной поселок, Асинкрит Васильевич, как обычно, взял с собой томик Пушкина.
Прилетели быстро. Для врачей областной больницы такие вылеты не являлись редкостью. В последнее время их, правда, стало меньше — резко подорожало горючее. В бригаде, где за старшего Сидорин, еще один врач — Саша Пахомов и хирургическая медсестра Вера Николаевна. С Николаевной Асинкрит работал давно, был уверен в ней, как в самом себе, да и за Сашу он не волновался — не подведет.
В маленьком фельдшерском пункте поселка Березовский их уже ждали.
— Что у вас случилось? — раздеваясь на ходу, спросил Сидорин у подбежавшего фельдшера, женщины лет сорока.