— Что с вами, Асинкрит Васильевич?
— Я… я, кажется, знаю… почему. Верочка, — дышать стало тяжело, и он с трудом подбирал слова, — я…
— Господи, да что с вами?! Асинкрит, возьми себя в руки!
— Сейчас… может быть… Верочка, я убил его!
— Что ты говоришь такое?
— Иди, позови Сашу.
— Я уже здесь, — раздался голос за спиной.
— Ребята, посмотрите у него, на спине, где должна быть другая почка — есть что-нибудь?
Вера Николаевна и Пахомов переглянулись. Еще минута… Медсестра сначала охнула, потом выругалась по матери, а Саша произнес обреченно:
— Шрам.
Сидорин подошел к кровати Артема. Теперь он точно улыбался. Еще живой, но уже обреченный человек. Асинкрит провел рукой по его волосам. Совсем мальчишка, лет двадцать пять, не больше. Видимо, пытаясь подражать старшим товарищам, отпустил бородку, которая делала его похожим на мушкетера.
— Васильич, ты… мы не виноваты, — это был Пахомов. — Мы сделали все, что могли.
— Асинкрит, — Вера Николаевна подошла к Сидорину, — у тебя, у нас с тобой разве первый раз уходит человек?
— Ребята, все правильно. Только… я этой девушке теперь в глаза не смогу смотреть.
— Почему?
— Не знаю. — И вновь погладил Артема по волосам. — Прости мне, мушкетер. Если Бог есть, скажи ему сегодня там, что я не желал тебе зла.
В дверь постучали. Сначала несмело, затем все настойчивее.
— Кого еще… нелегкая? — Сидорин с трудом открыл глаза. — Да не стучите так… как по голове лупят. Иду.
— Ничего себе, — только и смог вымолвить Асинкрит. — Толмачева!
Перед ним действительно стояла Вера Николаевна.
— По поручению профсоюза?
— По зову души, — отпарировала она. — Войти позволишь?
— Рискни, Вера Николаевна.
Минуту спустя они уже сидели в креслах друг напротив друга. Сидорин смотрел, будто впервые видел, на Толмачеву, та, между делом, изучала обстановку комнаты.
— Да, по спартански живешь, Асинкрит Васильевич.
— Это… не моя. Друга. Он за кордон на заработки подался. Какими судьбами в Упертовске, Вера Николаевна?
— Села в автобус и приехала. Делов-то.
— И то, правда.
— Городок у вас маленький, Асинкрит Васильевич. О каждом знают. Добрые люди подсказали, где тебя найти.
— Надо же! А я думал, что нахожусь в глубоком подполье.
— Скорее, подполе.
— А, называй, как хочешь! — махнул рукой Сидорин. — Лучше скажи, что знают про меня.
— Что ты от несчастной любви запил…
— Здорово!
— А еще говорят, что человеку вместо аппендицита вырезал что-то другое, и он умер. Тебя выгнали с работы, хотели посадить, но родные отмазали…
— Прости, что сделали?
— Отмазали, Асинкрит Васильевич, отмазали. Взятку дали.
— Кому?
— Судье, наверное. Народу подробности не нужны. Вот, а теперь ты сидишь здесь и пьешь горькую. Удовлетворен?
— Вполне.
— А я нет, Асинкрит.
— Почему без отчества?
— Хватит валять дурака. Ты думаешь, мне действительно больше нечего в единственное воскресенье на неделе делать?
— А что, сегодня воскресенье?
— Воскресенье.
— А число какое?
— Пятнадцатое.
— В смысле апреля?
— В смысле мая. Ты что, издеваешься?
— Бог с тобой, Вера Николаевна! Просто я думал, что апрель. Пятница. То-то я гляжу, черемуха зацвела. Ничего себе, думаю, весна какая ранняя. Наверное, из-за этих дыр…
— Каких дыр?
— Озоновых.
— А пятница почему?
— Сбился со счета. У меня же по математике плохо было, ой плохо. Да и день какой-то серый. — И почти без паузы:
— Пить хочешь?
— Кофе, но можно и чай.
— Есть только водка. Давай за знако… Тьфу, что я, — за встречу.
— Асинкрит Васильевич…
— Тогда за майские праздники, вон их сколько. Кстати, как там у вас 9 мая отмечают?
— Сейчас отмечают все.
— И это правильно. Власть у нас у-ум-ная. Когда все празднуют — воровать легче. Так я не понял, за что мы будем пить?
— Я пить не буду.
— Постой, не путай меня, ты же сказала — с удовольствием.
— Я про кофе.
— Про кофе… Жаль. А я вот сделал открытие. Представляешь, лучше всего пить с утра. Закуски чтоб по минимуму. Лучше водочки, с пива — голова…
Толмачева поднялась и, подойдя к книжной полке, стала что-то пристально изучать.
— Согласен, Вера Николаевна, бедноватая у моего друга библиотека. Он больше за компьютером сидел…
— Панангин, корвалол, нитроглицерин… Значит, говоришь, с утра пить лучше? А вечером вот это?
— Я же должен беречь свое сердце. Как никак почти год без свежего воздуха сижу…
Сидорин замолчал, а затем вдруг сказал совершенно иным тоном:
— Спасибо, Вера. Я то уж думал, что все забыли Асинкрита. Будто и не жил.
— Возвращайся! — Толмачева подошла к Сидорину.
— Зачем?
— Нам тебя не хватает. Людочка Белова извелась вся. Поезжай, говорит, Николаевна, привези его.
— О Людочке не надо, — мрачно произнес Сидорин.
— Почему?
— Перед мужем ее совестно. Хороший парень — добрый, приветливый. Я сейчас только и делаю, что в себе ковыряюсь.
— И что наковырял? Посмотри на себя, во что превратился? Зарос, обрюзг, посинел…
— Ты всегда умела утешить. Спасибо.
— Пожалуйста. Лишь бы на здоровье.
— Знаешь, Вера, я ведь и сам хотел со всем этим завязать.
— Ну?
— Не получается, вот тебе и ну. Вечером ляжешь — не сердце, а гармошка, сплошные перебои. И так лежишь всю ночь. А если уснешь, кошмар снится.
— Какой кошмар?
— Будто ты заходишь в кабинет Марии Ивановны и говоришь мне: «У тебя осталась минута, чтобы его спасти». Я бегу, хватаю скальпель, что-то пытаюсь сделать… А он, он разговаривает.
— Кто?
— Мушкетер, парень этот. Даже не так: будто скулит и плачет. Жалобно-жалобно. «Мамочка, я не хочу умирать, спаси меня». А кто-то сверху считает: «Осталось двадцать секунд, осталось девятнадцать»… У меня сердце готово из груди выпрыгнуть. А потом — бах! — и все. Заходит девушка, невеста его, с букетом цветов и говорит мне: «Спасибо вам, Асинкрит Васильевич, теперь мне эти цветы не нужны, возьмите их себе». Откроешь глаза — и так муторно на душе, так муторно… Во дворе тетки ругаются, кто чью бельевую веревку занял, по телевизору учителей глодающих показывают.
— Врачей еще не показывали?
— Что, так плохо дела?
— Возвращайся, все узнаешь.
— Я не договорил.
— Так я уже все поняла. Открываешь ты такой бедный глаза — и единственные для них образа — бутылка. А вечером все по новой.
— Точно, — как-то простодушно отозвался Сидорин. — И, знаешь, мне кажется, что я уже не смогу без нее.
— Ну и помрешь. С твоим сердцем еще год такой жизни не выдержишь.
— Помру? А может это выход?
Сидорин встал и вышел на кухню. Минуту спустя он вышел оттуда со стаканом, до краев наполненным водкой. В левой руке Асинкрит держал половину соленого огурца.
— Ты видишь, я еще закусываю, значит не совсем еще пропащий… Жаль некому компанию составить. Твое здоровье, Вера Николаевна, — интонация его голоса опять изменилась. — Так и передай своему Сереге, повезло ему с бабой.
— Не надо, Асинкрит, — как-то по-детски жалобно попросила Вера Николаевна.
— И не проси, Толмачева, не проси. Поздно!
Выпил, медленно поставил стакан на телевизор, понюхал огурец и положил его в стакан.
— Все. Завязал я, Вера. Это — последний… Как мне тебя отблагодарить?
— За что?
— За все. Хочешь, я тебе стихи почитаю. Хорошие. — И не дожидаясь согласия собеседницы, стал декламировать. Впрочем, декламацией это было назвать трудно, — скорее он просто разговаривал с Верой.
— Приходите ко мне ночевать.
Мягче ночи моей только сны.
Я из трав соберу вам кровать
На зелененьких ножках весны.
Приходите ко мне молодеть.
Ванну примите в горной реке.
Надо только рекой овладеть
И держать ее гриву в руке.
Приходите ко мне погрустить, —
Это лучше всего у костра.
Надо голову чуть опустить
И тихонько сидеть до утра…
— Бедненький мой! — Вера подошла и как-то по-матерински, бережно обняла Асинкрита. — Тебе Господь дал такое нежное сердце, а ты его в броню заковал. А теперь не знаешь, как тебе быть — то ли броню разбить, то ли сердце остановить. Для первого у тебя сил нет, для второго — мужества.
Сидорин отшатнулся и посмотрел на Толмачеву, будто впервые увидел.
— Это же надо! Куда им до тебя…
— Кому?
— Грасианам и прочим гиллелям с их мудростью.
— А зачем мудрость, коли сердца нет?