Она держала в руке нож или венчик для сбивания яиц или что-то похожее. Ее мягкие волосы свисали по обе стороны от лица, как два покрывала, и при взгляде на нее внутри у него все сжалось. Он не владел собой, не владел своим страхом, который одновременно был еще и восхищением. В доме она выглядела такой тоненькой, такой маленькой, совсем не похожей на ту, в пальто. Может быть, она все-таки действительно совсем еще девчонка? Чего это он так перепугался? Уж семнадцати-то ей наверно нет. Может, четырнадцать, а может, и шестнадцать? А может, и гораздо больше? Ее глаза пристально, как на военном смотре, скользили по нему снизу вверх, от голых ног до полупросохших прямых и растрепанных волос на макушке, и снова вниз. Она словно видела сквозь полотенце все его ушибы и ссадины, но оставалась равнодушной, будто он картина в раме, захочешь — повесишь, захочешь — снимешь и думать забудешь. Сэму опять стало страшно.
— Садись, — сказала она.
Стол был сосновый, выскобленный, как дома у мамы. Сейчас на нем была разостлана небольшая квадратная салфетка и поджидали Сэма ломтики подрумяненного хлеба и фарфоровая кружка, а в ней горячий чай с молоком. В кухне было душно, сумрачно и очень жарко. Пламя топившейся печки бросало на стены жидкие блики. Но Сэм дрожал и никак не мог согреться, он много бы сейчас дал за теплое одеяло, которое можно набросить на плечи и укутаться, укрыться от всего мира. Но она, как видно, об этом не догадывалась.
— Ешь, — сказала она. — Все на столе. Все — тебе. Вместо вареных яиц будет еще яичница. Я подумала, яичница тебе больше понравится. С жареным хлебом.
Он почти не слышал, что она говорила.
— Ешь, Сэм, — сказала она, не глядя в его сторону. — Принимайся. Кому-кому, а тебе надо получше подкрепиться, это уж точно.
Но Сэм почему-то не мог есть. Не было аппетита. Зябко поеживаясь и ссутулив плечи, он продолжал сидеть, вяло опустив руки на колени, вот-вот готовый расплакаться. Он сдерживался изо всех сил, изо всех сил старался показать себя «настоящим парнем», как те герои в учебниках по истории, у которых стальные нервы и любая боль, любое унижение им нипочем, у которых в жилах не кровь, а расплавленная сталь. Но плечи у него предательски вздрагивали. Он крепко зажмурил глаза, чтобы удержать слезы, но они все равно выкатились из-под век. А деваться Сэму было некуда.
Господи! Только бы не заплакать, только бы не заплакать. Не могу же я расплакаться при ней!
Но куда денешься?
Что-то теплое и мягкое опустилось ему на голову, вроде одеяла, о котором он мечтал, но только живое, восхитительно живое. Она обвила рукой его за плечи, повернула и крепко притянула к груди — надежнее и прекраснее укрытия он еще не знал в жизни. Прижала ласково, ласковее, чем сама мама.
Наступает время, Сэм, когда мам подле нас не оказывается. Вместо них приходят другие.
Она обнимала его, крепко прижимая лицом к своей груди, укачивая и ограждая и с невыразимой нежностью поглаживая по щеке кончиками пальцев, и еле слышно шептала на ухо:
— Тебя обидели, Сэм? Кто тебя обидел, Сэм? Откуда все эти синяки? Ты их не под церковью получил, правда? Раньше. Давай я тебя утешу, Сэм. Тебе не будет так больно.
Он почувствовал, что она целует его волосы.
— Ничего, Сэм, ничего. Все будет хорошо. Я не стану больше над тобой смеяться.
И он прильнул к ней, как еще никогда ни к кому в жизни. Как будто после трудного путешествия длиной в четырнадцать лет четыре месяца и девять дней он очутился наконец дома.
Она решительно отстранилась.
— Сэм, — произнесла она, и ее голос прозвучал почти строго.
Отстранилась, но не ранила его гордость, как будто сейчас надо отстраниться, так устроен мир, и хорошенького понемножку, но она никуда не денется и можно будет попробовать еще раз.
Так понял ее Сэм. Он словно услышал шепот в шумной комнате — на той грани, когда толком не знаешь, правильно ты разобрал или как раз наоборот.
— Сэм, — проговорила она. — Еда стоит денег.
Вот уж этого он от нее не ожидал. Еще бы она ему сообщила, что десяток яиц стоит шиллинг, что цвета флага — красный, белый и синий и тому подобное. Можно подумать, что она обращалась к какому-то другому парню, который забрел к ней вчера и сейчас прячется за дверью. Пораженный Сэм продолжал сидеть, стараясь сообразить, было ли это все с ним наяву или вычитано из какой-то книжки.
Но нельзя же все это взять и списать в область фантазии. Это все вправду было, он же сам видел! Это с ним происходило! Ну и ну! Не то что ему кто-нибудь там нарассказывал. Сам он там был. Это все с ним произошло. Это его обнимала настоящая живая девушка, нежная, как в мечтах, и твердая, как вот сейчас. Обнимала так, словно целый год только и делала, что ждала его прихода. Вот это да! Красивая, чудесная девушка, да это лучше всех рождественских праздников. Прижаться к ней — все равно, что воспарить к небесам. Честное слово! Словно взмыть в вышину на крыльях птицы. Слышишь, как они хлопают, твои крылья, выше крыш, выше шпилей, выше облаков? Ух ты! Словно все растаяло, и нет ничего твердого, и не обо что разбиться, если упадешь. Как все изменилось! Как изменилась она!
— Сэм, давай-ка ешь свой завтрак.
Он посмотрел на нее, стараясь увязать с ней эти странные слова, стараясь увидеть ее сквозь завесу тайны, завесу мечты, сквозь все эти крылья и облака.
Завтрак?
— Ты дивная, — сказал он, покачивая головой, как старая мудрая сова, откуда-то зная, какое слово надо сказать, хотя никто его, насколько он помнил, этому не учил, никто на свете; и она улыбнулась.
Чем дольше он смотрел на нее, тем больше приближалась она к совершенству, словно хорошела день ото дня вот уже миллион лет.
Нет, правда. Кроме шуток.
— Сколько тебе лет, а?
Вот так взял и спросил, словно и не страшно нисколько.
Она покачала головой:
— Немало, Сэм.
— Если ты станешь моей девушкой, я же должен знать. Иначе не честно.
— Честно. Дамы не говорят, сколько им лет.
— Смотри-ка, ты стала другая.
— Как другая?
Не мог он ей этого объяснить. Не мог сказать, что только что она была ужасной. Он снова смутился, снова почувствовал себя голым, хотя, если подумать, быть завернутым в полотенце — все равно что намотать на себя прямо с рулона добрый кусок ткани.
— Ну давай же, Сэм, ешь. Чай и хлеб стынут, нельзя же выбрасывать еду. И яичница пережарится, если оставить ее на сковородке.
— Как тебя зовут?
— Роз.
Он смотрел, как она идет к плите. На Роз она ничуточки не похожа. Глупости, какая она Роз — все равно что кого-нибудь другого назвать Сэм, когда это его имя. Роз было сейчас тринадцать лет, и она все еще сжималась в комок всякий раз, как он задерживал ее руку. Роз правилось быть рядом с ним, она от него не отходила, когда знала, что бояться нечего, но стоило ему произнести хоть одно нежное слово, и она немедленно убегала.
— Ты стала другая, — повторил он с недоумением в голосе.
— Нет, Сэм, ничуть не другая… Твоя яичница… Ах, Сэм, теперь она как подошва. Ну вот, будешь есть такую. Давай ешь. В жизни мне не снилось ничего подобного.
Она села на стул в стороне от него, села боком (как Роя тогда на раме велосипеда) и зацепилась босой ступней за перекладину. Да она такая же грациозная, как Роз. А может быть, эта Роз и вправду звезда балета? Прекраснее ее нет ничего на свете. Он, во всяком случае, не видел. Как она изящна, как тонка, какое у нее нежное лицо, словно его сто лет назад нарисовал живописец на потолке часовни, в облаках среди ангелов. Одежда на ней была бесформенная, и цвета тоже он позднее не мог припомнить — не то коричневый, не то серый, — но это делало ее только прекраснее. Прекраснее и прекраснее с каждым мгновением, что он на нее смотрел.
Ах, Сэм, неужели это действительно твоя девушка? Так это и бывает? Вдруг у тебя появляется девушка, и все остальное уже не имеет значения. Можно даже вернуться домой и все уладить с Линчем и с мамой. Вполне. И потом видеться каждый день. Ну вот, вдруг настроился на девчачью волну. Выскочит вдруг перед тобой такая девчонка, как распрямившаяся пружина, и все остальное побоку. Сердце у него и сейчас бешено колотится, но это совсем другие удары. Совсем они не похожи на удары страха там, за дверью ванной. Удивительная перемена. Вот так поворот!
Он ждал, что она снова подойдет к нему и он сможет еще раз прижаться к ней лицом. А как же иначе, если она чувствует то же, что он? Но она продолжала сидеть на краешке стула, потягивая чай за завесой своих волос. Не подходила, но и не убегала. Была здесь.
О Сэм…
Его взгляд упал на еду, которую она для него приготовила, и голод снова стал реальностью, снова приобрел остроту, и когда с жадно набитым ртом он снова взглянул на нее, она улыбнулась. Если яичница была как подошва, он этого не заметил. Если все остыло, ему это было безразлично. Голод повелевал ему уничтожить все, что было на столе, зарядиться энергией, не разбираясь в ее источниках, и разом с этим покончить. Поцелует она его тогда? Сможет он обнять ее за плечи и поцеловать в волосы?.. Она сидит на стуле, рука держит белую чашку, прекрасная, тонкая рука. На пальце блестит золото.