— Признавайся, ты разбил шестеренку?
Работа не шла на ум. Молоток не слушался, гвозди гнулись и влипали в дранку, как горбатые червяки. Подошел Ваня. Покачал головой, взял клещи и начал один за другим выдергивать противных червяков и бросать на пол.
Сейчас меня не интересовало ничто на свете, только шестеренка. Почему молчит Пал Палыч? Ведь я прекрасно слышал, о чем говорил в столовой прораб Афанасьев.
Я понимал, что выдаю себя с головой. Если человек хочет отвести от себя подозрение, нельзя беспрерывно охать и вздыхать. Я сто раз попробовал взять себя в руки и стал напевать на весь дом песню. С третьего этажа спустился Ленька Курин. В руке у него был молоток, за ухом, будто у настоящего плотника, лихо торчал карандаш.
— Кого у вас тут режут? — спросил Ленька, хотя прекрасно видел, что тут никого не режут, а поют веселые песни.
Странно, что все начали хохотать и даже повизгивать. Не смеялась только Ира-маленькая. Она наклонилась ко мне и тихо сказала:
— Коля, не надо петь. Они ничего не понимают.
С трудом я дотянул до обеда. Поскорее уйти куда-нибудь в тайгу, лечь на траву и забыть про все… Я сидел в столовой и, не разбирая никакого вкуса, запихивал в себя кашу.
В квадратном окошке возникла голова повара в белом измятом колпаке.
— Эй, работники, кому добавки?
Манич, который сидел рядом со мной, встал и отправился за добавкой. Я подумал минутку и тоже пошел к окошку. У человека с чистой совестью должен быть хороший аппетит.
Повар положил черпак жидкой ячневой каши, полил сверху маслом и бросил миску на железный подоконник. Миска завертелась, как волчок, и прыгнула прямо мне в руки.
— Следующий!
Веселый был этот человек, повар.
Удрать в тайгу не удалось. После обеда у нас был тихий час. Все разделись, легли на кровати и закрыли для виду глаза. Ленька Курин сидел на табуретке возле дверей в роли наблюдателя. Никогда не думал, что у него такие административные таланты.
Я повернулся на правый бок и закрыл глаза. Спать днем я долго не умел и поэтому проснулся скоро. В палатке стоял свист и храп. Ленька сидел на прежнем месте. Сложив руки кренделем, он спал.
Я смотрел на Леньку и думал, что все мои беды идут от него. Если б не Ленька, я бы ни за что не полез под транспортер. Ленька всегда так. Сует свой нос, куда надо и куда не надо, а потом отвечай за него…
Пал Палыч тоже ведет себя очень странно. Подошел бы ко мне и сказал:
— Коля, я знаю все. Правда это или неправда?
— А кто вам, Пал Палыч, сказал?
— А то ты не знаешь кто. Конечно, Ленька Курин. Сознаешься или нет?
— Теперь я, Пал Палыч, сознаюсь.
— Молодец! Будешь так делать или нет?
— Не буду.
— Перевоспитаешься?
— Честное слово, перевоспитаюсь. Вы ж меня знаете!
Поговорил бы со мной Пал Палыч и все бы было в порядке. Я тоже масштабный человек и все понимаю…
Где-то возле палатки седьмого-б запел горн. Ленька вскочил на ноги, протер глаза и хрипло закричал:
— Подъе-о-м!
Мы повскакали со своих коек, умылись на скорую руку под железным рукомойником и отправились строем на теорию.
Сначала Ваня говорил с выражением и паузами, как на сцене. Но привычка взяла верх. Ваня сорвался с якоря и понес… Остановить его не было никакой возможности. Мы стояли возле Вани кружком и смотрели ему в рот. Вот это дает!
Ваня прикончил за десять минут всю теорию и начал показывать нам штукатурные приемы — как держать сокол, как набрасывать лопаткой раствор, заглаживать резиновой гладилкой, как проверять штукатурку деревянным уровнем с крохотным живым пузырьком в середине.
Грубые, неуклюжие на вид руки Вани делали все с каким-то нежным шикарным изяществом. Ваня не замечал нас, не слышал похвал и завистливых вздохов.
Пал Палыч тоже любовался Ваней. Если б Пал Палыч был в данный момент учителем, а Ваня учеником, он наверняка отвалил бы ему пятерку с плюсом. Он бы ему все простил — и то, что Ваня трещит, как пулемет, и то, что называет нас братвой…
И все-таки день закончился для меня плохо. Беда, которую я ждал с минуты на минуту, не проскочила мимо, не пронеслась стороной… Случилось это сразу же после теории. Пал Палыч собрал всех нас в кружок и сказал:
— Ребята, мне надо с вами серьезно поговорить…
Началось!
Пал Палыч обходился без вступлений, придаточных предложений и вводных слов.
— На транспортере разбили шестеренку, — сказал Пал Палыч. — Кто это сделал?
В ответ — ни звука. Ребята поглядывали друг на друга и молчали.
Не сказал больше ни слова и Пал Палыч.
Я догадывался, о чем он сейчас думает и что мог бы сейчас сказать: «Я ждал целый день. Я надеялся, что кто-нибудь подойдет ко мне и честно расскажет. Неужели и теперь не хватает у этого человека смелости? Кайся, ничтожество, я считаю до трех — раз, два, два с половиной, три!»
Но Пал Палыч мог считать с таким же успехом и до тысячи и до миллиона. Я стоял вместе со всеми и молчал. Я понял, что Пал Палыч ничего не знает про меня. А сам я не полезу в петлю. Никогда. Ни за что в жизни!
Я не ошибся. Расчет у меня был точный. Пал Палыч ничего не знал. Он посмотрел вдруг на всех нас прищуренными, темными от злости глазами и сказал:
— Тот, кто разбил шестеренку, стоит сейчас здесь. Он трус и ничтожный человек. Пускай знает, я ненавижу его. Все, можно разойтись.
Пал Палыч раздвинул круг руками и, прихрамывая, пошел к палатке. Ира-маленькая побежала за Пал Палычем, но скоро вернулась расстроенная и заплаканная. Пал Палыч не желал говорить с ней.
Ну при чем же тут Ира-маленькая! Что он себе думает, этот Пал Палыч!
Никто не строил нас в колонну, никто не давал звонких, по-военному четких и строгих команд. Мы постояли еще немного и молча побрели домой.
И только возле палаток всех прорвало. Поднялся такой шум и гам, что мне снова стало страшно. Если ребята узнают правду, мне — капут.
Вечером Пал Палыч не пришел в столовую. Парламентеры, которых мы послали, вернулись ни с чем. Пал Палыч объявил нам бойкот.
Перед самым отбоем ко мне подошел Манич. Лицо у него было как у человека, который только что поглядывал в щелку — ехидное и в то же время трусливое — а ну дадут по шее!
Манич отвел меня за палатку и зашептал на ухо.
— Коля, шестеренку разбил Ленька Курин…
— Врешь, — сказал я. — Ленька не разбивал!
— Разбивал!
— А я тебе говорю, не разбивал! Я сам…
— Чудак ты, — теребил меня Манич, — «разбивал — не разбивал». Ленька ходил к Пал Палычу и сам все рассказал. Я стоял за деревом и все слышал.
Это было похоже на правду. Манич умел подслушивать. Тут он мог дать фору кому хочешь.
— А ты что — рад? — спросил я Манича.
— Конечно, рад… то есть не рад. Теперь все знают, какой этот Ленька. Правда, Коля, как ты думаешь?
Манич задавал мне один вопрос за другим и между тем совсем не ждал и не слушал ответов. Он все распланировал, взвесил и решил Ленькину судьбу: разрисовать Леньку в стенгазете, написать Ленькиному отцу, исключить из пионеров, выбрать другого старосту.
Манич вывалил все свои конструктивные предложения и задал мне последний вопрос: согласен я с ним или не согласен? Да или нет?
Я посмотрел в упор на Манича и сказал:
— Нет, Леньке этого мало! Надо вырвать ноздри щипцами, снять скальп, а потом повесить на лиственнице.
Манич от удивления поперхнулся и сразу стал заикой.
— Т-ты ш-шутишь?
Я был слабый человек. Ребята, бывало, колотили меня за трусость, отрывали на рубашке за здорово живешь пуговицы, а однажды поймали и нарисовали чернилами синие усы. Но сейчас я был сильнее всех на свете. Я сжал до боли кулаки и бросился на Манича.
Манич скакнул в сторону и с криком помчался по улице поселка:
— Кар-раул! Убивают!
Никак не пойму, что за человек этот Ленька. Даже несчастье идет ему на пользу. После истории с шестеренкой все стали относиться к нему еще лучше, чем раньше. Одни смотрели на Леньку, будто на героя, другие — будто на больного, которого нельзя обижать и волновать всякими пустяками.
Никто даже не собирался исключать его из пионеров и писать письмо родным. Наверно, это было потому, что отец Леньки применял телесные наказания. Несмотря на все недостатки, ребята были гуманные люди.
Многое тут шло и от Пал Палыча. Утром Пал Палыч был у нас в палатке. Он проверил, как мы застилаем койки, а потом остановился возле Леньки и сказал:
— Леня, надо выпустить стенную газету. Я вижу, кое-кто у нас разболтался.
Про самого Леньку Пал Палыч никакого намека не сделал. Это, пожалуй, правильно. Леньку уже заставляли рисовать на самого себя карикатуру и путного из этого ничего не вышло.
Обижает меня другое: почему Пал Палыч называет Леньку Леней, а меня по-прежнему Квасницким? Если бы Пал Палыч знал, что шестеренку разбил не Ленька, а я, он бы называл меня, как заключенного, — гражданином Квасницким. По-моему, у классного руководителя не должно быть любимчиков.