В Степном Рыбакову не понравилось с первой минуты. Парк только называется «парком»: ни ресторанов, ни киосков, ни гуляющих. На самом деле это пустырь. Старых, укоренившихся деревьев совсем нет; прутики молодых посадок трепещут среди лета на ветру желтеющими листьями.
Каждый год в конце июля на город налетает суховей. Из степи пробираются сотни сусликов и роют норы среди битого кирпича. Когда кажется, что самое трудное позади: ветры перестали дуть, суслики присмирели, — обнаруживается, что кто-то оторвал несколько досок и через пролом в заборе ворвались козы.
В глубине души Петр Варсонофьевич уверен, что из парковых посадок ничего путного не выйдет. Когда на заседании горсовета Илья Фаддеевич Муромцев, человек горячий и увлекающийся, в десятый раз повторял, что дело не в климате, надо только руки приложить, ведь не из-за климата козы потравили лучшую аллею, Рыбаков пожимал плечами.
Илью Фаддеевича он не любит. Да и вообще он недолюбливает людей излишне горячих и сующихся не в свое дело.
Старшина обвел глазами полутемную комнату.
— Вы человек новый. Разрешите, я вас ознакомлю с делом, — проговорил Рыбаков.
Он осторожно миновал лужу у окна и скрылся в соседней комнате.
— Злая, между прочим, скотинка, — сказал сержант, когда заглохли шаги хозяина.
— Вы про кого? — строго спросил старшина.
— Про Громобоя… про кота.
— Лютый! — подтвердил управдом. Стоя у окна, Карагинцев заделывал его захваченным по дороге листом фанеры.
Ветер еще раз прорвался в комнату и затих. Хозяин вернулся минуты через две. Он оседлал короткий нос очками в металлической оправе, приблизил к лицу ученическую тетрадь в косую линейку, откашлялся и, отчетливо выговаривая каждое слово, прочитал:
— «3 апреля. Проникновение Муромцевых в парк. 5 апреля. Проникновение в парк и стрельба из рогатки. 12 апреля. Уничтожен голубь-турман, собственность жильца Готовцева».
— Ну, это уж вы, Петр Варсонофьевич… — неуверенно перебил управдом.
— Что «Петр Варсонофьевич»? Сорок пять лет Петр Варсонофьевич, а в клевете не обвинялся. Были обвинители, да на чем приехали, на том обратно укатили… — Рыбаков снял очки и гневно взглянул на управдома. — И Громобоя, чтобы он голубя изничтожил, никто не видел!
Рыбаков подождал, не вызовут ли его слова возражений. Но сержант и старшина Лебединцев внимательно слушали, а управдом пристально смотрел в потолок.
— Если ясно, продолжаем! — проговорил Рыбаков, снимая и вновь надевая очки. — «3 мая. Савелий и Всеволод Муромцевы проникли в парк. 7 мая. Инцидент с дочерью нашей Марией Рыбаковой: дергание косичек. 9 июня. Проникновение на территорию парка и рытье земли около дубков. 15 июня. Снова проникновение и рытье».
— Клад они, что ли, ищут? — спросил старшина, когда чтец замолчал, чтобы перевести дыхание.
— Может, и клад… Безотцовщина, всего надо ожидать… Да вы вызовите нарушителей и сами допросите, как положено…
Рыбаков закрыл тетрадку. Все молчали. Старшина сидел, положив руки на колени, видимо не испытывая никакого неудобства от затянувшейся паузы.
— Вызвать… нарушителей то-есть? — спросил наконец управдом.
— Мальчиков? — не сразу отозвался старшина. — Позовите, если не спят.
Сержант поднялся и обратился к Лебединцеву:
— Разрешите убыть, товарищ старшина! На поезд не поспею.
— Счастливого пути… И Муромцевых по дороге кликни. Знаешь, где живут?
Квартира Ильи Фаддеевича Муромцева в том же подъезде, этажом выше.
Надо сказать, что квартира эта, прежде совсем необжитая, за последние годы неузнаваемо переменилась. Теперь она представляет собой необычное смешение музея, школьного класса и детской.
На стенах прежде всего бросаются в глаза карты области. Синяя лента Волги пересекает листы чуть наискосок, с северо-запада на юго-восток, растекаясь ближе к морю десятками протоков. Одинокие курганы намечены кругами высот. Цепь озер как будто движется на степь. Длинные тонкие линии, врывающиеся с юго-востока, показывают направление господствующих ветров. Придавленные жарким воздушным потоком, островки древесных посадок жмутся к поймам рек, селам и станицам.
Наброски на отдельных листах воспроизводят овраги, степные речушки, прибрежные осыпи. И надо всем этим, маслом, акварелью, а чаще всего жирным свинцовым карандашом, на небольших холстах, кусках фанеры и картона, на застекленных и незастекленных листах изображены дубы.
Они развешаны в две шеренги, одна над другой, вдоль всех четырех стен просторной комнаты. Они изображены с той удивительной точностью, с которой и начинается настоящая красота; следя за изгибом стволов, переплетением узловатых ветвей, все время чувствуешь рядом с собой другой, во много раз более зоркий глаз, помогающий воспринять своеобычную прелесть каждого дерева.
Ниже — на подоконнике, специальных стеллажах и на полу — стоят глиняные цветочные горшки, где высажены молодые дубки. Чтобы дать растениям место, письменный стол темного дерева отодвинут к середине комнаты. Остальное пространство занимают книжный шкаф, диван и так называемый «Ромкин угол» — с игрушками, трехколесным велосипедом, детской кроватью.
Окрашенная белой краской дверь ведет в соседнюю комнату — владения Севы и Савки.
Комната Ильи Фаддеевича ясно отражает жизненные интересы ее владельца. С юношеских лет Муромцев географ, ботаник и неутомимый краевед. После окончания Московского университета он вернулся в родной город и двадцать лет преподавал географию в школе. Войну он провел на фронте — пропагандистом политотдела пехотной дивизии. Демобилизовавшись, временно, до восстановления школы, пошел работать заместителем директора краеведческого музея, да так здесь и остался.
Работа в музее привлекала Илью Фаддеевича прежде всего тем, что позволяла без устали бродить по области, составляя и пополняя коллекции, — об этом он мечтал еще со студенческих времен.
Первое время Муромцев чувствовал себя счастливым на новой работе. Но это продолжалось недолго. Как-то неожиданно Илья Фаддеевич заметил пустоту письменного стола, где больше не лежали стопы ученических тетрадей, тягостную незаполненность своей жизни и после долгих размышлений о том, не стар ли он, чтобы воспитать и вывести в люди сына, подал в сталинградский детский дом заявление о желании усыновить ребенка.
Через две недели он получил ответ и выехал в Сталинград.
Оформляя документы, заведующая предупредила Илью Фаддеевича:
— Сева — ребенок трудный. Четырех лет остался без родных в разбомбленном эшелоне, долго болел, умирал от дистрофии. Это наложило отпечаток на его характер — гордый, обидчивый, дерзкий, но в основе своей благородный.
— У меня тоже характер в основе своей трудный, — не задумываясь, ответил Илья Фаддеевич. — Как-нибудь столкуемся. И потом, если двадцать лет проработаешь учителем, можно наконец понять, что трудных ребят не бывает, а бывают чорт его знает какие трудные обстоятельства жизни… Можно это понять?
— Можно, — проговорила заведующая, поднимая глаза на Муромцева.
— Вот и я думаю, что можно…
Они прожили вместе с Севой почти год, и этот год был, вероятно, самым счастливым в жизни Муромцева. Во время поездки по юго-востоку области Илья Фаддеевич нашел и описал своеобразную разновидность дуба, отличающуюся необычайной жизнестойкостью в здешних засушливых местах, на неблагоприятной, засолоненной почве. Дуб этот был назван «степной солончаковый».
Около парка, среди развалин взорванного немцами кирпичного завода, Муромцев расчистил небольшой участок, где выращивал деревья различных пород. В семье Муромцевых участок этот получил наименование «дубовый огород», так как большую его часть занимали «степной солончаковый» и другие дубы.
Поздней осенью, за месяц до годовщины усыновления Севы, вернувшись домой, Илья Фаддеевич нашел короткое письмо из детского дома, с предложением возможно скорее приехать для переговоров по очень важному — эти слова были дважды подчеркнуты — вопросу.
Почувствовав тревогу отца, Сева не спуская глаз смотрел на него, пока тот перечитывал письмо.
Илья Фаддеевич попытался придать лицу прежнее шутливое выражение и с необычайным аппетитом принялся за еду. Отложив вилку, он оживленно рассказывал о встрече со степным волком во время последней экспедиции.
— Всю ночь ходил кругом и выл, да так жалобно, что мы наконец выбросили ему кости от обеда. Поел и пошел; оказывается, он от голода выл, а не от свирепости.
Только когда Сева лег и сквозь неплотно притворенную дверь послышалось ровное дыхание мальчика, Муромцев разрешил себе согнать с лица улыбку и, ссутулившись, погруженный в невеселые мысли, зашагал из угла в угол. Разгадать письмо было нетрудно. Случилось то, что волновало Илью Фаддеевича; все это время: нашлись родители, потерявшие сына в страшную военную ночь, когда разбомбили эшелон. Если так — вывод один: надо вернуть Севу в семью.