Нас трясло как в лихорадке от увиденного.
Старик Сусеков и Сенька метнулись во двор, к пригонам, и что-то крушили там.
У плетня осталась одна-единственная кудрявая березка. К ней по-кошачьи мягко подкрадывался Пронька, удивительно похожий сейчас на своего отца. Березка вздрагивала всеми листьями, будто понимала, что сейчас ее сгубят.
Пронька занес топорик, и… тут случилось непредвиденное: Федька птицей перемахнул через плетень и встал, загородив березку. От неожиданности Пронька чуть не выронил топор. Но растерянность и испуг сменились наглостью, как только он разобрал, кто перед ним.
— Тебе чего тут? — ощерился он.
— Не трожь!
— Тю-ю! — присвистнул Пронька. — А ну, пошел отседова, а то по сопатке!
— Не трожь! — еще тише сказал Федька и поднял увесистую гальку.
Мы с перехваченным дыханием следили за поединком. Вид Федьки не предвещал ничего доброго. Пронька в нерешительности топтался на месте, воровато поглядывая по сторонам. А маленький и совсем голый Федька стоял перед ним, и мы чувствовали, что сейчас нет силы, которая сдвинула бы его с места.
— Попомнишь! — пригрозил Пронька, отступая.
— Запомню уж, — выдавил из белых губ Федька.
Уходя, Пронька трусливо кинул земляным комом. Федька даже не обратил внимания на этот ком.
Когда он перепрыгнул обратно, мы с уважением, молча пошли с ним рядом. Потом мы долго сидели на берегу и молчали, подавленные увиденным за этот день.
— Это — тоже классовая? — нарушил молчание Федька. — Это они, чтоб нам не досталось?
— Да, — сказал я.
Федька как-то по-новому, не по-детски серьезно глянул на меня.
— Вот теперь я понял, — сказал он. — У меня сейчас сердце какое-то холодное к ним стало.
И он долго и сурово глядел в сторону дома Сусековых.
* * *
Поздно вечером под окнами фыркнул мотор, хлопнула сенная дверь и вошел Эйхе. Он быстро прошел к отцу в комнату, мельком и неулыбчиво взглянув на меня.
Дядя Роберт и отец долго сидели в комнате, а на кухне мы с дедом собирались на покос. Завтра на зорьке выезжать. Готовим буханки хлеба, лук, картошку, проверяем литовки и прочее снаряжение.
Наконец все готово, и я ложусь спать. Но не спится. События последних дней чередой проходят передо мной: исчезновение продавца, пожар райкома, восстание, рубка берез… Сквозь мысли прорывается разговор из соседней комнаты.
— Ослабили они революционную бдительность, — говорит дядя Роберт. — Это сейчас самое опасное. Есть сведения, что и в вашем селе существует кулацкая дружина.
— Да, — отвечает отец. — Сегодня ночью обезглавим ее. Арестуем верхушку: Сусековых, Жилиных, Мезенцевых… По степи Воронок шныряет, племяш Сусековых. Продавец вот исчез. Из их компании. Каратель, оказывается, при Колчаке был. Его дед Черемуха признал. Есть тут у нас такой. И молчал, старый хрен. Спрашиваем: «Чего молчал? Взяли бы мы его». Отвечает: «Взяли бы не взяли, а мне каюк. Пристращал он меня, а я еще пожить хочу». Чего с него возьмешь, старик трухлявый, рассыпается…
— Не задумывался, почему ваши кулаки не выступили в помощь Быстрому Истоку?
— Думал. В толк не возьму. Но Воронка в Быстром Истоке видели. Ушел от погони. Конь у него добрый.
— Держите партактив начеку. Дежурство установите. Милицию — на казарменное положение.
— Сделано уже, Роберт Индрикович. Сами-то почему без охраны ездите?
Эйхе отвечает не сразу:
— Скоро буду. Указание из Москвы есть. Признаться, но нравится мне эта затея с телохранителями. Появилась у нас какая-то боязнь нападения. Идет секретарь крайкома или даже райкома, а за ним взвод телохранителей, как за Наполеоном. И щупают всех подозрительными глазами. Этим народ отталкивают от себя. И дома их охраняют, простой смертный и подойти боится. Вспомни, как прост был Владимир Ильич. Меньше всего думал он о своей безопасности. А разве такое было время, да и сам он разве такой, как мы!..
Я засыпаю. Голос Эйхе становится глуше, невнятнее, удаляется. Последнее, что ясно разбираю, — слова:
— Прочешите местность.
Я проваливаюсь куда-то в мягкую вату, и снится мне, что за околицей чешут степь большим, как у Ликановны, гребнем.
Каждое лето мы с дедом уезжаем на покос.
Живем в шалаше, на опушке молодой березовой рощицы. Отсюда хорошо видна степь: ровная-ровная, докуда глаз хватает. А на горизонте маячат синие горы, будто нарисованные прозрачной акварелью. Небо здесь чистое-чистое и такое высокое, что голова кружится. Диковинно красивые места!
С одной стороны белоствольная лепетливая рощица на косогоре, с другой — беспредельная степь, по которой вилюжится сине-стеклянный поясок Ключарки да бугрятся островки березовых рощ. А вон вдалеке шагает длинными ногами дождь, и где ступит, там мокро блестит трава, искрятся перламутровыми каплями кусты, отражая солнце. Прогромыхнул на закраинах степи ленивый гром, как серая молния, рассек воздух кобчик. Может, и не кобчик это вовсе, а стрела каленая, и не дождевое облачко застит солнце, а туча стрел пернатых. И заржут кони, и грянет битва…
Встаем мы рано. Просыпаясь, я чувствую, что ждет меня что-то счастливое, большое и красивое, как радуга-семицветка. Знаю, будем косить, и будет сладкая усталость, будет солнце, будет звонкий говор берез, будет с шорохом никнуть трава под литовкой и за спиной оставаться валы пахучей Свежей кошанины. А вечером, когда теплый закат обольет верхушки деревьев, я буду купаться в парной воде Ключарки. А потом будет вечер у костра и рассказы деда, от которых замирает сердце.
Ах, какой большой и сказочный день предстоит мне прожить!
Я выскакиваю из шалаша и ёжусь от свежести. Над Ключаркой тихо, как во сне, ползет туман. Я взахлеб пью росный воздух и смотрю не насмотрюсь на утреннюю степь.
Солнце еще только всплывает, и нежаркие лучи приятно греют плечи. Воздух звенит от птичьего гама, а деревья шевелят листвой, шевелят лениво, будто потягиваются спросонок.
В этот щебетливый час мы идем по росистой траве, и за нами остается дымчато тающий след. Трава прямится, переливает самоцветами.
Зоркими светлыми глазами дед поглядывает на косогор, который будем косить вручную: сенокосилку тут не погонишь — круто.
Худой, по-журавлиному высокий дед еще крепок и подвижен. На покосе он становится моложе, глаза ярче, походка легче.
— Почнем, что ль?
Дед крестится, плюет на загоревшие до черноты руки и, крякнув, делает первый взмах. Ш-ш-жжик!.. Начисто срезанная трава с шорохом ложится в высокий ряд. Сейчас, с утра, она мягкая, и косить ее легко. «Коси, коса, пока роса…»
Я тоже плюю на руки, крякаю, подражая деду, и взмахиваю своей маленькой литовкой, специально для меня сделанной дедом. Р-раз!.. И в густом разнотравье появляется неровный полукруг. Р-раз!.. И еще такой же.
Вскоре я вхожу в азарт. Высокая, остропикая трава — это уже не трава, а полчища татар, и я не двенадцатилетний мальчишка, а Илья Муромец в жестокой сече за Русь. И шумят обгоревшие в битвах знамена, колышутся копья, летят каленые стрелы, а я булатным мечом прокладываю дорогу во вражеском стане.
Р-раз! — и нет ряда. Р-раз! — и нет второго.
— Отстань!
Это дед.
— Пятку срезал.
На моей литовке кровь. Ошалело смотрю на нее и не сразу соображаю, что это сок клубники.
Дед улыбается в густую проседь усов, ковыльные, нависшие брови шевелятся.
— Сколь ее тут! На жилу натокались. Ешь!
Клубники насыпано — ступить негде! Меч-коса в сторону, и я набиваю росной ягодой рот. Пахуча, прохладна, вкусна! Нет ничего прекраснее степной ягоды! А родится она у нас такой рясной, такой сплошной, будто кумачом покрыты целые лужайки.
Скоро руки наши, а у меня и колени покрываются красными пятнами. Эх, вот бы Федьку со Степкой сюда! Объелись бы!
— Ну, будя, — вытирает дед губы. — Не переешь ее.
Наметанно-зорко щурится на мой прокос.
— Носок-то литовки приподымай. Пятой больше налегай, пятой… А то головы только и посшибал.
Мой прокос по сравнению с дедовым выглядит позорно плохо. У деда как выбрито, а мой — будто Федькина голова, подстриженная под «барана».
Дед довольно окидывает косогор.
— Трава ноне! Медведь медведем!
Трава и вправду стоит стеной, густая, как овечья шерсть, и по пояс вышиной.
Дед точит бруском литовку и снова сильно шаркает по траве.
До обеда косим не передыхая. «Коси, коса, пока роса…»
Но вот роса обсохла, трава стала жестче, и косы зазвенели. Солнце обжигает. Пот заливает лицо, но вытирать некогда: надо догонять деда. Линялая рубаха его потемнела на лопатках, в морщинах коричневой шеи блестят капли, а он все так же легко и быстро, словно играючи, машет косой и все дальше и дальше уходит от меня.
Я уже не Илья Муромец, я думаю: «Скоро ли обед?» Руки стали чугунные — не поднять, и носок литовки все чаще и чаще зарывается в землю, будто гирьку к нему привязали. И кочки откуда-то появились… Еще немного, и я сдам. Но, упрямо сжав зубы, иду за дедом, кошу, кошу и кошу. Посмотрим, чья возьмет!