Теперь я быстро одеваюсь. Поел. Иду в школу.
Я выхожу за ворота и смотрю, не идет ли Манек. Нет, не идет.
Все лужи замерзли. Ребята раскатывают ледяные дорожки. Сначала маленький кусочек получается, потом все больше и больше, — вот и кататься можно. Я было остановился. Да нет. Иду дальше.
И вместо Манека встречаю Висьневского.
— Эй, Триптих, как живешь?
Я сперва даже не понял, что ему надо. Только потом уже сообразил: ведь это он мне прозвище дает, потому что я тогда триптих нарисовал. Я говорю: Отстань.
А он вытянулся по стойке смирно, отдал честь и говорит:
— Есть отстать!
Вижу, задирает, перехожу на другую сторону. Все же он мне раз наподдал. Тогда я взял да и свернул за угол.
«Время есть, — думаю, — обойду кругом. Ничего, не опоздаю». Опять свернул на другую улицу. Словно меня кто туда позвал, словно Подтолкнуло что-то. Бывает, сделаешь что-нибудь, а почему — сам не знаешь. И потом иногда хорошо, а иногда и плохо выходит. Когда выйдет плохо, говорят: «Нечистый попутал!» Даже сам удивляешься: «И зачем я так сделал?»
И вот, я сам не знаю как, делаю все больший и больший круг, совсем но другой дороге. Иду я, и вдруг на снегу песик.
Такой маленький, испуганный. Стоит на трех лапках, а четвертую поджимает. И дрожит, весь трясется. А улица пустая. Только изредка кто-нибудь пройдет.
Я стою, смотрю на него и думаю: «Наверное, его выгнали, и он не знает, куда идти». Белый, только одно ухо черное и кончик хвоста черный. И лапка висит, и смотрит на меня жалобно, словно просит, чтобы я ему помог. Даже хвостик поднял, вильнул — печально так, два раза, туда и сюда, будто в нем пробудилась надежда. И заковылял ко мне. Видно, больно ему. И опять остановился, ждет. Черное ухо поднял кверху, а белое — опущено. И совсем, ну совсем словно просит помочь, только ещё боится. Облизнулся — наверное, голодный — и смотрит умоляюще.
Я сделал на пробу несколько шагов, а он — за мной. Так на трех лан-ках и ковыляет, а как обернусь — останавливается. Мне пришло было в голову топнуть ногой и закричать: «Пшел домой!», чтобы посмотреть, куда он пойдет. Но мне его жалко, и я не крикнул, а только сказал:
— Иди домой, замерзнешь…
А он прямо ко мне.
Что тут делать? Не оставлять же его — замерзнет.
А он подошел, совсем близко, припал брюхом к земле и дрожит. И тут я понял, да, окончательно понял, что мои Пятнашка без-дом-ный. Может быть, уже целую ночь бродит. Может, это уже его последний час настал. А тут я, как нарочно, иду в школу совсем другой дорогой и могу его спасти в этот последний час.
Взял я его на руки, а он меня лизнул. Дрожит, холодный весь, только язычок чуть теплый. Расстегиваю пальто, сунул его под пальто, только мордочку на виду оставил, только нос, чтобы дышал. А он перебирао лапками, пока, наконец, обо что-то там не зацепился. Хочу его поддержать, да боюсь, как бы лапу не повредить. Обхватил его осторожно р;›-кой, а у него сердце так бьется, словно выскочить хочет.
Если бы я знал, что мама позволит, то еще успел бы домой сбегать. Ну кому бы это помешало, если бы он остался у меня жить? Я бы сам его кормил, от своего обеда оставлял бы! Но возвращаться домой боюсь, а в школу меня с ним не пустят. А он уже устроился под пальто поудобнее, не шевелится и даже глазки зажмурил. Потом слышу, он уже немножко повыше, к рукаву подлез, даже свежим воздухом дышать не хочет, засунул мордочку в рукав и туда дует. И уже теплее стал. Наверное, сейчас уснет. Потому что если он всю ночь пробыл на морозе и не спал, то теперь уж наверное уснет. Что мне тогда с ним делать? Гляжу по сторонам, вижу: рядом лавка.
«Будь что будет. Войду, Может, он из этой лавки?»
Знаю, что это не так, но все равно попробую, что же еще делать?
Вхожу и спрашиваю:
— Это не ваш песик? А лавочница говорит:
— Нет.
Но я не ухожу. Если бы у меня были деньги, я бы ему купил молока.
А лавочница говорит:
— Покажи-ка его.
Я обрадовался, вытаскиваю песика, а он уже спит.
— Вот он, — говорю.
А она словно передумала:
— Нет, не мой.
— Может, вы знаете, чей? Он ведь, наверное, откуда-нибудь отсюда…
— Не знаю. Тогда я говорю:
— Замерз он.
Держу его на руках, а он даже не пошевельнется, — так крепко спит. Можно подумать, что умер, только слышу, дышит — спит.
Я стесняюсь попросить лавочницу, чтобы она его хоть на время взяла. Потом бы я его забрал. И тут мне приходит в голову, что если не она, так, может быть, школьный сторож подержит его у себя во время уроков. Потому что на втором этаже сторож злой, а на третьем — добрый: разговаривает, шутит с нами и карандаши чинит.
А лавочница говорит:
— Ты разве на этой улице живешь?
Она, мол, меня не знает и покупать я не покупаю, так чего же я туг стою?
— Ну, иди, иди, — говорит, — тебя мать в школу послала, а ты с собакой забавляешься! И дверь хорошенько закрой.
Она, видно, подумала, что раз я такой озабоченный, то уж, конечно, забуду закрыть дверь и напущу холода. Потому что каждый только о том и думает, чтобы ему самому тепло было. А ведь собака тоже живое существо.
Я совсем уже было собрался уходить, но решил еще раз попробовать:
— Вы только посмотрите, какой беленький, совсем не паршивый. И прикрываю песика рукой, потому что лапка-то хромая. А может быть, отморожена? А она говорит:
— Да отвяжись ты от меня со своим псом!
Вот тебе и на, словно я к ней привязываюсь. Разве я виноват, что собака на морозе мерзнет?
Ну, ничего не поделаешь. Если и сторож не согласится, то пусть сам его и выбрасывает.
Ребята сразу разорутся на всю школу: «Собаку принес! Собаку принес!» Еще кто-нибудь из учителей услышит. А надо, чтобы никто не узнал, А я уже столько времени зря потерял. Запихиваю песика не под пальто, а прямо под куртку, не подумал даже, что ему там душно будет, и бегом в школу. Сторож, наверное, согласится. Займу у кого-нибудь денег и дам$7
Я его Пятнашкой назвал.
Бегу, а он уже совсем отогрелся. Это я его согрел, через рубашку. Теперь он проснулся и начинает возиться, вертится, даже носик выставил и залаял — не залаял, а тявкнул, — знак такой подал, что ему хорошо: благодарю, мол. Сначала от него ко мне холод шел, а теперь уж он меня греет. Словно ребенка держу. Я нагнулся и поцеловал его, а он зажмурился.
Пришел я в школу и сразу к сторожу: — Спрячьте его, пожалуйста! Он был такой холодный! — Кто холодный? — Да он.
Сторож увидал, что я держу собаку, и нахмурился. — Откуда ты ее взял? — На улице подобрал. — А к чему было чужую собаку брать? — Бездомная она. И лапка сломана.
— Куда ж я ее теперь спрячу? Не надо было уносить, может, у нее хозяин есть?
— Никого у нее нет, — говорю я. — Я всех спрашивал; если бы кто был, то в мороз бы из дома не выгнали.
— Может, паршивый какой…
— Ну, что вы! Посмотрите, какой он чистенький!
Я сделал вид, что обиделся, а сам рад, потому что если возьмет посмотреть, то уже оставит.
Но тут я услышал, что кто-то идет, и сунул щенка под куртку. А сторож тому говорит:
— Отойди. Смотри, у тебя все башмаки в снегу.
И отогнал.
Но все еще не берет. Говорит:
— Вас тут вон сколько, что, если каждый начнет мне собак с улицы таскать?
— Ну пожалуйста, только на несколько часов. Я его потом сразу домой заберу…
— Как же, так тебе и позволят! Я говорю:
— Пойду-ка я на ту улицу, может, кто его признает. Сторож почесал в затылке, а я думаю: «Кажется, дело на лад идет».
Он еще поворчал немного.
— Мало тут у меня с вами хлопот, — говорит, — еще с собаками возись.
Но взял. Человечный. Тот, со второго этажа, ни за что бы не взял, да еще и обругал бы.
Взял. А мальчишки уже на нас поглядывать начади. Мой Пятнашка словно понял, молчит, не шевелится, только смотрит на меня. А тут звонок звенит. И Пятнашку я пристроить успел, и на урок не опоздал.
Начался урок.
Я сижу на уроке, но мне очень грустно. Потому что, хотя Пятнашке и тепло, но, наверное, он голодный.
Сижу и думаю, где бы денег достать Пятнашке на молоко.
Сижу и думаю, что вот я всю ночь спал в теплой постели и не знал, что псинка на морозе ночует, а хотя бы и знал, все равно ничего не мог бы сделать. Ведь не встал бы я и не пошел бы ночью по улицам искать Пятнашку.
Я сижу на уроке, но мне грустно, так грустно, что этой грусти на весь класс бы хватило. Никогда уж я больше не буду носиться по двору с мальчишками. Вот вчера мы играли в охоту, в лошадки. Какие детские игры! Никому от них никакой пользы. Если бы мне позволили взять моего песика домой, я хоть о нем бы заботился. Выкупал бы его, вычесал, стал бы песик беленький как снег. Захотел бы — научил бы его разным штукам. Терпеливо учил бы, не бил. Даже не кричал бы на него. Потому что часто от слова бывает так же больно, как от удара.
Если любишь учителя, то от всякого замечания больно. Он только скажет: «Не вертись!», или: «Не разговаривай!», «Ты невнимателен!», а тебе уже неприятно. Уже думаешь, сказал ли он это просто так и сразу забудет или и вправду рассердился.