Когда какой-нибудь несчастный должник жаловался дяде, что умирает с голоду, дядя обычно отвечал: «Стяните себе потуже пояс». По наивности, я решил испробовать это средство, но, вероятно, тот, кто давал такие великодушные советы, сам никогда ими не пользовался. Хотя я стянул свой пояс так туго, что дышал с трудом, мне только сделалось жарко, но голод от этого ничуть не уменьшился.
Тогда я решил, что, если я перестану думать о пище, мне будет легче, и принялся громко петь. Встречавшиеся мне люди, разодетые по-воскресному, удивленно смотрели на мальчугана с узелком в руке, еле передвигавшего ноги и распевавшего во все горло.
Но пение тоже не помогало: в горле у меня пересохло, и теперь к голоду прибавилась жажда. К счастью, жажду утолить было нетрудно: по пути довольно часто встречались ручейки, стекавшие к морю.
Я выбрал чистое местечко, встал на колени и жадно припал к воде. Я пил очень долго, решив наполнить свой желудок хотя бы водой. Мне вспомнилось, что когда я несколько дней хворал лихорадкой, то ничего не ел, а только пил и не чувствовал голода.
Но через четверть часа я стал обливаться потом: вода под действием солнца начала испаряться. Я почувствовал страшную усталость, сердце замирало, и, с трудом дотащившись до дерева, я уселся в тени. Никогда еще не испытывал я подобной слабости: в ушах у меня шумело, перед глазами расплывались красные круги. Я остановился возле какой-то деревушки и слышал звон церковного колокола, но не мог рассчитывать на помощь людей — ведь у меня не было ни одного су, чтобы купить хлеба в булочной.
Надо скорей вставать и уходить. И так уже крестьяне, спешившие к обедне, поглядывали на меня и переговаривались между собой. Они еще вздумают спрашивать меня, куда я иду и откуда; а потом, пожалуй, отправят обратно к дяде. Одна мысль об этом приводила меня в трепет.
Как только отдых и прохлада немного подбодрили меня, я снова пустился в путь. Дорога была трудная, каменистая, ноги у меня словно одеревенели. Солнце палило нещадно. Я понял, что если буду идти так быстро, как шел с утра, то свалюсь и не встану, а потом решил не проходить теперь больше пол-лье без отдыха и присаживался всякий раз, как почувствую слабость.
Пока я медленно двигался вперед, мне вспомнились стихи, которые я выучил, когда жил у господина Биореля. Они упорно всплывали в моей памяти, и я никак не мог от них отвязаться:
Бог и птичку в поле кормит, и кропит росой цветок,
Бесприютного сиротку не оставит также бог.
Я надеялся, что для бога я значу не меньше, чем птички, с радостными криками перелетающие с ветки на ветку.
Так шел я, машинально повторяя эти стихи и шагая в такт их ритму, который звучал для меня как походный марш, но не вдумывался в их смысл; наконец я вошел в лес, первый лес, встретившийся на моем пути. И вдруг на краю канавы, среди зарослей терновника, я заметил маленькие красные точки, выглядывавшие из травы. Земляника! Неужели земляника? Я забыл про усталость и одним прыжком перескочил через ров. Склон был весь усеян ягодами, словно грядка в саду. Земляника росла повсюду: и под деревьями, и на открытых местах, все вокруг было точно покрыто красным ковром. С тех пор мне не раз приходилось есть ягоды и крупнее, и лучше, но они никогда не казались мне такими вкусными. Эти ягоды вдохнули в меня силу, радость, надежду. Право же, теперь я готов был идти хоть на край света!
Лесную землянику нельзя собирать быстро; приходится переходить с места на место, наклоняясь за каждой ягодой. Утолив немного голод — вернее, заморив червячка, — я решил набрать ягод на дорогу. Если я соберу достаточно, то, может быть, мне удастся выменять их на кусок хлеба.
Кусок хлеба — вот о чем я мечтал! Но времени терять было нельзя: наступал полдень, а до нашего селения оставалось около шести лье. Я чувствовал по своим ногам, что эти шесть лье будут самыми долгими и трудными, а потому не пытался набрать полный лоток, устланный мною дубовыми листьями, и вернулся обратно на дорогу. Все же я стал теперь значительно бодрее и увереннее.
Однако усталость моя не прошла, и, вместо того, чтобы делать пол-лье без остановки, как собирался, я отдыхал через каждый километр, садясь на придорожную тумбу. Надо думать, что вид у меня в это время был очень измученный, потому что проходивший мимо торговец рыбой, шедший впереди своего воза, остановился, поглядел на меня и сказал:
— Вы, молодой человек, кажется, очень устали?
— Да, сударь.
— Оно и видно. А вам далеко идти?
— Еще пять лье.
— Если вы идете в сторону Пор-Дье, то я могу вас подвезти.
Минута была решительная. Набравшись храбрости, я ответил:
— У меня нет ни гроша, но есть свежая земляника — может быть, вы возьмете ее в уплату за проезд? — и развязал платок.
— Твои ягоды славно пахнут… Ну что ж, а у тебя, значит, нет ни гроша, — сказал торговец, сразу переменив тон и уже не величая меня больше «молодым человеком». — Ну, не беда, полезай в телегу. Уж больно ты устал… А землянику продашь в трактире «Чудесная мельница» и на эти деньги поднесешь мне стаканчик.
За свою землянику я получил в трактире «Чудесная мельница» всего шесть су, да и то только потому, что торговец рыбой кричал на весь дом, что заплатить меньше — значит обокрасть бедного мальчика.
— А теперь, — заявил рыботорговец после того, как сделка состоялась, — подайте нам две рюмки!
Я был в таком положении, когда не приходится деликатничать, и сказал:
— С вашего разрешения, я предпочел бы съесть кусок хлеба.
— Ладно, пей! А если ты голоден, возьмешь хлеба из той порции, что я закажу.
Взять хлеба из его порции! Конечно, я не заставил просить себя дважды.
Я думал, что приду в Пор-Дье вечером, а приехал значительно раньше — около четырех часов дня. В это время мама обычно бывала у вечерни, поэтому я смог проскользнуть в дом незаметно и пробраться в «рубку», куда мама почти никогда не заглядывала. «Рубка» стояла на старом месте, и все в ней оставалось по-прежнему, как было еще при покойном отце: там были свалены его сети и другие рыболовные принадлежности. Сети до того пересохли, что походили на старую паутину, но еще хранили запах моря и смолы. Я сперва поцеловал их, а потом сгреб в охапку и устроил себе из них постель. Покончив с этим делом, я подошел к окну, выходившему в кухню, открыл его, чтобы, оставаясь незамеченным, видеть все, что там будет происходить, и принялся ждать.
Но я забыл о своей усталости. Едва я присел на сети, как мгновенно уснул и проснулся только от звука голосов. Вероятно, я спал долго, потому что на дворе уже совсем стемнело. Наклонившись над очагом, мама раздувала огонь. Рядом с ней стояла моя тетка.
— Значит, — проговорила тетка, — ты собираешься к нему в воскресенье?
— Да, я очень соскучилась. К тому же хочу посмотреть сама, как там ему живется. Правда, в письмах он ни на что не жалуется, но я чувствую, что он сильно тоскует.
— Говори что хочешь, но на твоем месте я бы никогда не отдала мальчика брату Симону.
— По-твоему, лучше было бы отпустить его в море?
— А что в этом худого?
— Худого? А где твой старший сын? Где наши братья — Фортюнэ и Максим? Где мой бедный, дорогой муж? Посмотри, скольких недостает! Всех взяло море!
— И все же я меньше боюсь моря, чем брата Симона. Разве он человек? Он — мешок с золотом.
— Я ночей не сплю — все думаю об этом! И даже не так волнуюсь из-за всего, что приходится выносить моему бедному мальчику, как из-за того, во что он может превратиться, живя с таким человеком. Братья Леге вспоминали о нём на днях, говорят, у него не меньше трехсот тысяч франков. Честным путем при его жалованье нельзя нажить таких денег. Ах, зачем я согласилась отдать ему Ромена на целых пять лет!
— Неужели ты не можешь взять мальчика обратно?
— Если я его заберу, Симон рассердится. Заставит меня платить неустойку, а где мне взять денег? От него всего можно ожидать. Но теперь я хоть повидаюсь с моим мальчуганом…
— Тогда в субботу вечером я принесу тебе горшок масла. Передай его от меня Ромену. Его небось там плохо кормят.
Тетя ушла, а мама принялась готовить ужин. Аппетитный запах жареного картофеля напомнил мне те дни, когда я, голодный, возвращался из школы.
Мама села за стол, я видел ее лицо, хорошо освещенное свечкой. Ужин ее был недолог. Она часто переставала есть и задумывалась, устремив глаза в пространство, словно поджидая кого-то, или во вздохом смотрела на пустое место за столом, где я когда-то сидел против нее. Бедная дорогая мама! Я как сейчас вижу перед собой ее милое лицо, такое печальное и кроткое. Она думала обо мне, горевала в одиночестве, а я был тут, в трех шагах от нее, и не мог броситься к ней, застывший, скованный своим проклятым решением.
Между тем мама, всегда любившая чистоту и порядок, поставила все на место, вымыла тарелку и вытерла стол. Потом встала на колени у изображения святого Ромена, висевшего на стене, и принялась горячо молиться.