Я вдруг осеклась и взглянула на нее с чувством шерлокхолмсской прозорливости:
— Юрка?!
— Да, Юрка, — глядя мне прямо в глаза, ответила Рудковская. — И если ты порядочный человек, то обещай мне одну вещь.
— Какую?
— Обещай, что ты в него не влюбишься.
Как только она это сказала, я почувствовала, что влюбляюсь в Юрку. Это было какое-то наваждение. Минуту назад он был мне так же безразличен, как чернильное пятно на его рукаве. И вдруг...
Третий год мы сидим с ним на одной парте, я отпихивала его локоть, когда он слишком заезжал на мою половину, мы обменивались ничего не значащими фразами. Мы даже не дружили: ведь то, что он решал за меня контрольные, — это еще не дружба.
Наверно, для того чтобы влюбиться, нужно увидеть человека чужими глазами. И вот я взглянула на него глазами Нины Рудковской и поняла, какая я была дура.
Но поздно, поздно! Ведь она сейчас ждала от меня порядочности, которую с таким трудом сама же во мне воспитывала.
— Обещаю, — глухо ответила я.
Рудковская словно крепким поводком привязала меня к себе своей тайной. Теперь, стоило мне пройтись на перемене не с ней, а с кем-нибудь другим, она обижалась и требовала объяснений.
В каком-то отношении мне это даже льстило: все-таки она была в классе заметной фигурой, да и не только в классе. Наша стенгазета обратила на себя внимание. Статью Рудковской «О чтении художественной литературы» обсуждали даже учителя. Председатель совета дружины Эмма Поздняк намекнула, что Нину, возможно, выберут в редколлегию школьной стенгазеты.
Конечно, мне было приятно, что такой человек со мной дружит.
Но иногда мне очень хотелось пошляться по улицам с Таней Белоусовой, поболтать о пустяках, съехать с ледяной горки, нахохотаться вдоволь.
Где там! Рудковская бдительно следила за нами и, если видела, что я стою и разговариваю с Таней, ревниво вспыхивала и устраивала мне разнос.
— Неужели ты можешь говорить с ней после того, как я открыла тебе душу!
Да, возможно, Таня Белоусова и тянула меня по линии наименьшего сопротивления, но какой недоступно-соблазнительной казалась мне теперь эта линия! С Таней мы были на равных. За Рудковской же приходилось все время тянуться, а это — безнадежное дело: все равно она оставалась недосягаемой.
Однажды, когда мы с ней возвращались из школы, меня окликнула Таня:
— Мне нужно тебе что-то сказать. Только это секрет. Рудковская, отойди на минутку.
— Я вообще могу уйти! — с достоинством ответила Нина и повернула за угол.
— Слушай, — сказала Таня. — Если моя мама тебе сегодня вечером позвонит и спросит, где я, скажи, что я у тебя готовлю уроки.
— А вдруг она попросит позвать тебя к телефону?
— Тогда... Тогда наври что-нибудь. Скажи, что я только что от тебя ушла. Мне просто необходимо, понимаешь?
Возможно, я должна была сказать, что ложь до добра не доводит, и всякие другие правильные слова, которые сказала бы на моем месте Рудковская. Но, видно, ей меня еще воспитывать и воспитывать.
— Ладно, — ответила я. — С Шуриком идешь встречаться?
— Ага. Только — ни-кому! Рудковской особенно!
— Что я, не понимаю?
Таня зажмурилась и помотала головой:
— Ой, что будет!
— А чего?
— Сама не знаю. Понимаешь, я летом наврала ему, что учусь в восьмом. И теперь я дико боюсь, что это раскроется.
— А зачем врала-то?
— Ну да, зачем! Он-то — в девятом! Для него семиклассница — это вообще! Он знаешь какой умный!
— Да он и не догадается, что ты в седьмом. Вон ты какая!
— Ну и что! Это — по фигуре. А вдруг он спросит что-нибудь из программы восьмого класса? Ой, ну ладно, побегу. Значит, скажешь моей маме?
Она убежала, размахивая портфелем. Я с завистью смотрела, как она бежит откинув голову. Стройная, с длинными ногами. Бежит по линии наименьшего сопротивления.
Рудковская ждала меня возле музыкальной школы. Лицо ее, с поджатыми губами, блестящим носом, выражало плохо скрытую обиду.
— А я думала, ты домой ушла, — сказала я.
— Я и хотела уйти! А потом решила, что не уйду. Не хочу, чтобы Белоусова оказывала на тебя тлетворное влияние!
— Что же, мне с ней и поговорить нельзя?
— Как ты не понимаешь, что Белоусова — это моральная калека! Я борюсь за лучшее в тебе, а она тянет тебя в пропасть!
— Никуда она меня не тянет!
— Я взяла на себя обязательство, — сказала Нина, — сделать из тебя личность! И сделаю!
— А ты меня спросила? — разозлилась я. — Может, я не хочу!
— Когда человек тонет, его не спрашивают, хочет он или не хочет. Его просто бьют веслом по голове — и спасают.
— Как-нибудь сама выплыву! Без твоего весла!
— Я открыла тебе душу, — с угрозой произнесла Нина, — и ты теперь не имеешь права разговаривать со мной в таком тоне!
— Иди ты со своей душой! — прорвало меня. — Как открыла — так и закрой! Надоело!
Может, не следовало так грубо, но я просто не выдержала.
Нина потрясенно молчала.
— Я одного не могу понять, — сказала она наконец. — Как тетя могла в тебе ошибиться? Она никогда не ошибается в людях.
— И на старуху бывает проруха, — ответила я.
— Так вот оно, твое истинное лицо! — медленно произнесла она. — Ну что ж. Теперь, когда ты сорвала маску, мне, по крайней мере, многое стало ясно. Очень жаль, что я отдала тебе столько времени. Я могла бы провести его с большей пользой для себя и для общества.
Она резко повернулась, перебежала, не глядя по сторонам, узкую мостовую, пересекла скверик и зашагала по улице Щукина. Я смотрела ей вслед, пока она не скрылась за будкой посольского милиционера.
И вдруг я почувствовала такое облегчение, словно избыточная тяжесть, под которой я ходила долгое время, свалилась с меня. Мне даже захотелось подпрыгнуть, чтобы ощутить вновь обретенную легкость. И наверное, в этот момент я могла бы достичь окон второго этажа музыкальной школы и увидеть нижние половины портретов великих композиторов.
Я тут же забыла про данное Нине обещание. Вернее, не то, что забыла, но после нашей ссоры надо мной уже не тяготели обязательства.
Ведь я и до ссоры не могла заставить себя не думать о Жарковском, но тогда, думая о нем, я одновременно испытывала чувство вины перед Ниной, и это в какой-то степени все-таки сдерживало мои чувства к Юрке.
А теперь меня уже ничто не сдерживало.
Почему-то мне хотелось, чтобы мы ехали куда-нибудь вместе, рядом, и разговаривали, и чтобы он смотрел на меня не с обычным своим ироническим выражением, а серьезно. Куда мы едем и о чем разговариваем — это было мне безразлично. Главное, чтобы вместе.
Я пыталась смотреть на себя в зеркало его глазами, но так и не могла понять: какая я? Про других девочек я знала, красивые они, или просто хорошенькие, или вовсе не красивые, а про себя — не знала. И никто мне не мог этого сказать.
Тане Белоусовой, с которой мы опять стали неразлучны, я ничего не рассказала про Юрку. Решила не закабалять ее своей тайной. И кроме того, я опасалась, что она кому-нибудь растреплет. Не по вредности, а, скорее, наоборот, по щедрости душевной.
Разумеется, сам Юрка тоже ни о чем не догадывался.
Я продолжала ходить к нему заниматься. Не могу сказать, что сильно продвинулась в математике. Он честно пытался объяснить мне задачу или теорему, а я честно пыталась не показывать ему своей влюбленности. Но поскольку наши честные попытки были направлены на разные объекты, то желанной цели мы не достигали.
А вот в Юркину маму, Людмилу Михайловну, я откровенно влюбилась.
Какая мама! Глядя на нее, прямо не верилось, что у нее такой взрослый сын. У Людмилы Михайловны была стройная, спортивная фигура, да она и занималась спортом — Юрка сказал, что она была когда-то чемпионкой институтской сборной по лыжам, что она до сих пор увлекается лыжами и в плавательный бассейн ходит.
— Сколько ей лет? — спросила я.
— Тридцать шесть.
Тридцать шесть лет! Ни за что не скажешь. Моя мама всего на два года старше, но разве сравнишь! Мама, конечно, тоже еще не старая, но Людмила Михайловна — это же просто чудо какое-то! Совершенно молодое лицо, всегда оживленное, заинтересованное.
У моей мамы, даже когда она улыбается, выражение озабоченности не до конца исчезает. Даже когда она приляжет на тахту с книжкой — кажется, что она и в эти минуты думает о невымытой посуде.
А Людмилу Михайловну скучные житейские мелочи, казалось, вовсе не занимали. У них в квартире частенько был беспорядок. Ну и что? Зато сама Людмила Михайловна очень следила за собой и даже подчеркивала это.
— Не хочу становиться бабой! — говорила она, раскладывая на маленьком бюро пилочки, щеточки, флакончики, еще какие-то штучки, о которых я даже не знала, для чего они.
Она обычно носила дома джинсы и свитер. Вообще, все, что бы она ни надела, ей необыкновенно шло. Мне все в ней нравилось, даже то, что она курила. У нее и это получалось красиво. А беспорядок в квартире — высохшие цветы в вазочках, пыль на буфете, клочки бумаги на ковре — мне, например, ничуть не мешал, наоборот, я в такой обстановке чувствовала себя гораздо свободнее.