Лидия засмеялась. Смех у нее был слабый, неживой точно, и всю ее поводило, когда она смеялась.
— Правда? — извивалась она, — а вы, m-r Марк, не находите этого?
— Чего? — угрюмо проронил Марк, не глядя на институтку.
— Ах, какая прелесть! — пришла в неожиданный восторг барышня. — Ив самом деле, вы исключительный, m-r Марк! Должно быть, правду о вас говорят. Не замечать, положительно не замечать женщин — да это чудо что такое! Ну, не будьте же таким букой. Взгляните на меня. У вас прелестные глаза, m-r Марк. Честное слово. И вообще вы самый оригинальный и красивый мальчик, какого я встречала. Вам этого еще не говорил никто? Нет? Садитесь же около меня, будем играть.
— Я не умею играть, — сварливо буркнул Марк и потянул назад свою руку, которой демонстративно завладела рука институтки. Но ее тонкие пальцы уже впились в его ладонь, и это ощущение напоминало ему то, когда роговые зубцы Лизиного гребня до крови впивались в его кожу. Но тут не примешивалось той приятной сладости, которая вливалась в него тогда вместе с остротой боли, причиненной ему гребнем Лизы. И он снова попытался освободить руку из ее руки. Однако она не отпустила его и посадила около себя на диване. От нее пахло чем-то душистым и вкусным, и вся она шуршала при каждом движении шелком и кружевами. А на руке ее поминутно позвякивали браслетки, производя музыкально-металлический, раздражающий звук.
И голосок у нее был срывающийся, слабый и точно булькающий, как булькает студеный ручеек о свое каменистое русло. Этим булькающим голоском она и объяснила Марку условия игры, он, однако, ровно ничего не понял. И самой игры он не понял, хотя и играл с остальными.
Одному из юнкеров завязали глаза платком, и он что-то говорил непонятное и смешное, потому что все хохотали до слез. Потом приставали с тем же хохотом мужчины к барышням, требуя поцелуев. Потом целовались. Эта странная игра показалась до крайности дикой Марку. Когда двенадцатилетняя Даня по приказанию того же юнкера с завязанными глазами повисла на его плечах, протягивая ему губы, он грубо оттолкнул ребенка, крикнув:
— Не лезь.
Даня в слезах отпрянула от него.
Лидия Мансурова видела эту сценку и безмолвно поманила к себе Марка.
А когда он, повинуясь безотчетно ее желанию, придвинулся к ней, она, смеясь, проговорила:
— Какой бука! Это оракул, фанты, понимаете? Игра. Вот и я должна тоже вас. Вот-вот!
И прежде чем Марк мог опомниться, две кровяные полоски близко придвинулись к нему и что-то остро, колко, как иглы боярышника, впилось в его губы. Это длилось одно мгновение, и от этого мгновения вся комната пошла кругом в глазах юноши.
— Вот вам, красивый дикий мальчик! — прозвучал в следующую минуту тот же булькающий голосок, и Марк почувствовал, что губы его снова свободны. И ему как будто жаль стало, что иглы боярышника не колют больше его губ. И жаль, и совестно стало чего-то.
Он посмотрел на институтку.
И странно, она показалась ему красивее в эту минуту, гораздо красивее, нежели раньше, и лицо ее смутно напомнило лицо Лизы, только в этом бескровном лице сквозила какая-то алчность и насмешка, что делало его и странным, и злым.
И еще насмешливее и более алчным стало оно, когда к ней приблизился Глеб и, смеясь, настаивал на чем-то.
— Чем я хуже, — говорил он, смехом прикрывая поднявшееся в нем глухое раздражение, — чем я хуже его? Или вам нравится дух народа, исходящий от этого зеленого болвана?
— Не злитесь. Юпитер, ты сердишься, значит, ты неправ, — тем же неживым голосом произнесла институтка, от зеленого болвана, как вы изволите его называть, исходит дух непосредственности, прежде всего. Непосредственности и простоты. Он освежает. А вы, свеженький, выхоленный мальчик, вы опасны с вашей душистой розовой цивилизацией.
— Вы же любите сильные ощущения. А только выхоленная цивилизация может дать вам их! — дерзко рассмеялся Глеб и неожиданно приблизил свои губы к ее губам.
— Глеб! — вырвалось у Анны, молча следившей за ходом игры из своего угла, — это уже слишком, Глеб.
— Это уже слишком, — подтвердил другой голос, раздраженный до бешенства, голос Лизы, — где же это видано, право? Игра уж! Срам один, а еще барышня. Выдумают тоже… Ученая еще. Стыдно вам! Чему детей учите, Китти и Даню? Порча одна. Мерзость. А еще книжки читаете! Да и книжки-то. Я у Китти видела. Срам, а не книжка, да.
Она задыхалась от волнения, и Лидия, слушая ее, задыхалась тоже. Прижав лорнетку к глазам, она во все глаза смотрела на злую красивую девушку и нервно спрашивала у окружающих:
— Что с нею? Что с нею, право?
Но никто не отвечал ей, все были подавлены дерзостью простой фабричной укладчицы к ней, к этой барышне, занимающей умы.
И вдруг голос Анны, всегда молчаливой и безответной, прозвучал разом в наступившей тишине:
— Правда. Лиза правду сказала. Стыд один.
— Ну, уж ты, святоша, молчи! — рассердился Глеб и топнул ногою.
— Не ссорьтесь в мой день рождения, — ныла Китти, у которой раскраснелись губы и в глазах горел нездоровый огонь.
И вдруг Марку стало почему-то стыдно, до боли стыдно за себя и остальных. Бледное лицо институтки разом показалось ему противным. Оно вдруг стало похожим на тех кукол с сафьяновыми головами и густо намалеванными яркими губами. Что-то нездоровое было в ней, что-то дряблое. Вне себя он метнулся к Лизе и шепнул:
— Пойдем отсюда. Пойдем. Тут видишь что! Не место тебе… мне… с ними. Играют, видишь. А мы не умеем. Для них срама нет, для них игра, а нам нехорошо. Мы понимаем, — и потянул ее за руку.
Но она не поддавалась ему, потому что он был смешон, возбужденный, красный, в своем мешковатом костюме, купленном на рынке за гроши. И она вырвала руку и отошла от него, не желая казаться такой же смешной как он, твердя чуть слышно:
— Уйди! Отстань! Уйди!
— Что, съел, брат? — захохотал Глеб во все горло, — съел! Не суйся. Эх ты, Маркунька, глупый человек, — потрепал он его по плечу, — кабы ты в твоей «роте» не просиживал да с Казанским не путался, не так бы с тобой бабы брили.
— Казанский? — живо заинтересовалась Лидия. — Я слышала о нем многое; нечто среднее между аскетом и пророком. Новый Мессия в наше время или Магомет.
Марк насторожился. Его взгляд впился в Лидию: смеется она или нет над его другом?
— Я хотела бы знать о нем подробнее, — добавил через секунду тот же булькающий голосок, — это интересно. Право.
— Не стоит, — произнес секретарь судьи, счастливый тем, что может обратить на себя ее внимание, — он положительно не заслуживает интереса. Человек с огромным честолюбием, мечтающий о власти какой бы ни было и где бы ни было. Ради удовлетворения собственного тщеславия он приводит пьяную орду в надлежащее человеку положение. Диктует ей уставы и правила, добивается от спившихся животных дикарей каких-то людских достоинств. И все потому только, чтобы иметь свой гонор и задирать нос перед администрацией! — закончил он с апломбом.
— Неправда! Не то! — послышался резкий голос Марка, — не то это… Зачем? Неправда! Не для того он. От правды он все. Только от правды. Правда в нем живет. Вот что. Не знаете вы его… А коли не знаешь, и не говори, — грубо, по-мужицки докончил он свою речь.
— Нет, он прелесть что такое! — восторженно произнесла Лидия, — какова непосредственность! Разве что-либо встретишь подобное, господа?
Марк действительно был необычайно взволнован. Его глаза сверкали дико, как у волка, лицо заметно побледнело, и было что-то страшное в нем. Он задыхался.
Они задели его друга, его учителя, каждое слово которого западало свинцовыми буквами в его несложную простую душу.
И ему захотелось рассказать им это, доказать им, как они неправы, как он высок, этот человек, которого они ругают и не могут понять.
И путаясь, сбиваясь, дико, несложно заговорил он об этом человеке. Откуда слова брались? До сих пор Марк никогда не решался разговаривать с людьми. Теперь же им овладела безумная смелость. Теперь он словно забыл о том, что его слушают незнакомые, непонятные ему самому люди, насмешливые, мелкие и злые без конца.
— Казанский большой! И он сильный. Внутри сильный. Сильнее всех… И в нем жалость живет. И любовь… И в нем все хорошо. Все ясно. Он может человеком быть, всяким человеком, который деньги большие забирает. Да! А он от жалости и любви в казарме, в «роте» всю жизнь. Он их стыдит! И в воровстве, и в пьянстве стыдит, потому что хочет, чтобы и в них все хорошо было, светло, как при солнышке. А не к тому, чтобы почет был. Ему почета не нужно. Ему от «роты» и так почет. Он сильный. Всего мира сильнее, а все от доброты. От любви и жалости, — слова срывались одно за другим, и Марк, произносивший их, точно вырос, точно переродился. И никто бы не назвал теперь Марка безобразным. Он был красив в эту минуту. Он был прекрасен той красотой и искрами правды, которая веяла от него.