Не знаю, за кого принял Блин Лазорского, но он вдруг сделал в сторону какой-то жабий прыжок, пробежал метра два на четвереньках, потом вскочил и без оглядки чесанул палисадником прочь, оставив дам трофей — свою кепку.
Тут управдом насел на нас.
— Вы что же — уголовщину разводить?
— Это не мы, Степан Ерофеевич, — оказал я. — На нас самих напали.
— Ты мне брось, Кудыкин, — напали!.. Вижу, как напали: целехоньки, а те — вповалку… Бобкин прибегает, наших бьют, кричит! Где? У вторых ворот. Я бегом, старый дурак… Уф, переполошили, черти! — Степан Ерофеевич снял кепку, вытер платком лицо, шею и улыбнулся. — Хорошо хоть, что не вас, а вы побили. Значит, есть кому двор защищать, а то бы совсем хана: огороды рушат, детей бьют… Уф, кто хоть такие? — успокоенно спросил он.
— Да тут одни, — уклончиво ответил я.
— Понятно… Но чтобы больше — ни-ни, слышь, Кудыкин?
— А я-то что?.. Вечно — Кудыкин-Кудыкин!
— Я всем. Слышь, Афонин, чтоб ни-ни!
— Как придется, Степан Ерофеевич, — задиристо ответил Славка, ощупывая скулу.
— Без всяких придется!.. Чупрыгин, и ты, душитель, тоже смотри!.. Ступайте.
Лазорский поднял кепку Блина, отряхнул ее, повесил на заборную планку и, что-то бормоча себе под нос, не спеша двинулся вдоль палисадника, оглядывая ставни, наличники и карнизы.
А мы свернули во двор и точно с чего-то шаткого, ненадежного ступили на верную твердь.
— Заметно? — спросил Славка, показывая на фиолетовый подтек под глазом.
— Маленько, — успокоил я. — Рассосется, зато у Блина, наверно, шишки на всю жизнь. Здорово ты его долбанул, молодец. Цены, Славк, нет твоей голове. Нет, серьезно.
— Да и ты хорош, — сказал Борька. — Смотрю, бац! — одного булками, бац! — другого!
— Ты, Боб, тоже не растерялся, — довольно простучал Славка. — Ехал, как на коньке-горбунке!.. А то, ишь ты, разошлись: камеры им подавай, заложника выбрали!.. Я им дам заложника!
Копившееся в нас торжество прорвалось, наконец, таким безудержным смехом, какого я не помнил до сих пор. Борька так и переломился в поясе и мотался из стороны в сторону, пританцовывая. Славка гоготал почему-то в кулак, а меня то вперед несло, то откидывало назад. Как пьяные, мы добрели до Славкиного крыльца и устало бухнулись на ступеньки, утирая слезы.
Борька вдруг сказал:
— А спорим, что эти мымры будут мстить.
— Мстить? — переспросил я.
— Конечно… Кровь за кровь!
— А что, может быть, — согласился Славка. Да и камеры они так не оставят.
— И камеры, — подхватил Борька, Эх, хорошо бы иметь раздвижные плечи!.. Увидел бы какую мымру раз! — и Гулливер!
— Или бы надувные кулаки, добавил я. Чуть чего — ш-ш-ш! — и вот такие двухпудовки! А ну, подходи!
Славка усмехнулся:
— Ничего, наши кулаки и без надувания не подведут Расчихвостили голубчиков и еще расчихвостим, если поле зут.
— Полезут, — уверил Борька. — Иду на спор!
Мы молчали, окончательно успокаиваясь, а потом рассудили, что если так, если Блины в самом деле начнут мстить, то наша вражда надолго и всерьез, поэтому спасение одно: всегда держаться вместе, кулаком, и — ни черт, ни дьявол не страшен. А вернется из лагеря Генка, нас будет тоже четверо. Пусть Генка не ахти какой боец, но в нем есть уверенность, тихая, но упрямая, а что толку от Юрки-горлодера: орал-орал, а прижало — утек жаловаться, хотя стой-стой, не жаловаться он утек, а чужими руками спасать своих бандюг: он же видел, что Блин контужен, что второй — на земле, вот и кинулся, а будь каюк нам — сам бы добавил, гаденыш! Нет, Генка по сравнению с ним — золото! А уж четверо на четверо — посмотрим, чья возьмет!.. Я хотел было спросить, кто же у нас будет главным, раз там есть атаман, но понял, что спрашивать не надо — они наверняка скажут: ты, а я чувствовал, что Славка тут первее. И это, признаться, задевало меня за живое.
Вечером мы ни во что не играли, да и девчонки, словно уловив нашу тревогу, не появлялись на улице. В наступавших сумерках мы прохаживались туда-сюда, приглядываясь и прислушиваясь, нет ли где чего подозрительного.
Теперь, когда восторг драки поулегся, я обнаружил в нашей победе много случайностей: случайно Блин не знал о бронебойности Славкиной головы, случайно второй противник запнулся о Борькину ногу, случайно удрал Юрка, случайно под рукой оказались булки хлеба, случайно… — да все случайно. А если бы не эти случайности?.. Я понял, что усомнился в нашем превосходстве, и мне стало так не по нутру, как будто драка еще только готовилась. Скверно! Уж в себя-то надо верить!.. И чтобы сбиться с этого кислого настроения, я остановился против ворот, за которыми мы днем дрались, и запальчиво предложил:
— Айда в палисадник!.. Кто же нас во дворе тронет?.. Если уж засада, то — там!.. Идемте!
Страшно желая, чтобы друзья задержали меня, не пустили, я все-таки толкнул себя к воротам, совершенно уверенный, что сейчас меня тюкнут чем-нибудь по голове или дадут для начала здоровенного пинка, — если подкарауливают, то крадутся нам параллельно, как зеркальное отражение, а не сидят на месте, так что я попаду в самые лапы. На миг застыв и заперев дыхание, я сжал кулаки и, словно в звериную пасть, прыгнул в темный проем, с разворотом дергая локтями, чтобы отшвырнуть навалившегося врага…
Но никто не навалилися, и все было тихо.
Какое-то время мы стояли неподвижно, свыкаясь с темнотой и безопасностью, потом Славка ощупал забор и шепнул:
— Кепки нету… А засветло была.
— Взял, значит, — заметил я. — И опять смылся… Где же, Боб, твоя месть, проспорил?
Борька ответил:
— Во-первых, не моя, во-вторых, вы не спорили, а в-третьих, Блин еще не опомнился… Разве после двух таких ударов сразу опомнишься!
Тихонько рассмеявшись — не случайно поколотили мы их, нет, не случайно! — мы осторожно двинулись вдоль окон. В палисадник выходили только спальни. Одни окна были уже прикрыты ставнями, другие задернуты шторами и чуть теплились далеким кухонным светом, но большинство было распахнуто настежь, и из комнат, пропитанных подводно-голубым свечением, лились манящие звуки невидимых телевизоров.
Везде ощущался покой.
Я вдруг вспомнил устало-довольную физиономию Степана Ерофеевича, когда он говорил, мол, хорошо, что есть кому защищать наш двор. Сейчас мы и в самом деле походили на трех былинных богатырей, обходящих свои границы. Славка — Илья Муромец, понятно, с булавой-головой. Борька — хитрый и ловкий Алеша Попович, а я — Добрыня Никитич. Конечно, я далеко еще не Добрыня, но… Я улыбнулся и оперся на Славкино плечо.
Когда мы снова вышли во двор, Борька выпалил:
— Понял — они нас по одному будут ловить!
— А что, это мысль, — задумчиво согласился Славка.
— Только зря она, Боб, явилась тебе, вздохнул я.
— Почему? — спросил Борька.
— Потому что ловлю, начнут с тебя ты же на отшибе.
— Хм!
— Может, проводить?
Борька еще раз хмыкнул, сунул руки в карман и, беспечно засвистев, отбыл в свой край. Алеша Попович!.. То исчезая, то вновь появляясь, он спокойно пересекал световые аквариумы, а мы следили за ним, готовые кинуться на помощь», если он вдруг метнется, как пойманная на крючок рыбина.
Но никто не вспугнул нашего друга — не посмел.
— Разлилась река во все стороны, — загадочно проговорил я. — Ну, Муромец, бай-бай!.. Сегодня мы заработали свой сладкий сон, как ты думаешь, а?
Славка неожиданно сгреб меня и давай ломать, мягко, по-телячьи, бодая в грудь. Я хлопнул его по тугой спинище, и, рассмеявшись, мы расстались.
Мне было слишком хорошо, чтобы тотчас идти домой, тем более, что я уже знал: дома порядок, не обыскивали. После работы я расспросил отца о жуликах, признавшись, что слышал о них от дяди Ильи. Отец невольно поморщился, но сказал, что жуликов будут, естественно, судить и что на складе у него была ревизия, однако ничего страшного не обнаружила.
Прислонившись к двери, я глянул на звезды, на тополя, на белую тети Шурину кошку, сидевшую на крыше сеней, и остановил взгляд на темном Томкином крыльце, куда и стремился, беря этот космический разбег. Неужели она только сегодня уехала?.. Да, утром. Сегодня утром уплыл мой парус. А ведь столько уже прошло!.. Со мной вдруг сделалось что-то таинственно-неладное: я прямо почувствовал какое-то шевеление в мозгах и, пораженный, прошептал:
Ты уехала вот-вот,
А мне кажется, что год.
Ужас!.. Голова моя, как электронно-вычислительная машина, сама выдавала стихи!.. Что же это такое?
Радостный, я ворвался в квартиру.
Отец сидел в кухне и играл свой любимый романс «Калитка». Не знаю, умел ли он толком играть на гитаре, но кроме этого романса да «Марша Наполеона» — каскада мощных аккордов — я от него ничего не слышал, да он и редко брал гитару, поэтому-то она месяцами и пылилась на дезкамере. Увидев меня и чуть заметно покосившись на будильник, отец забренчал громче и запел: