Я растерянно глядела на экран, оглядывалась на Расщепея, ничего не понимая.
Вспыхнул свет, и все заговорили, повскакав с мест, обступая Расщепея. Я слышала:
— Александр Дмитриевич, позвольте вас поздравить… Это просто событие!
— Товарищ Расщепей, это потрясающе!..
Я видела, что многие сморкаются, вытирают глаза. Все были очень взволнованы, другие режиссеры обнимали Расщепея, трясли ему руку. Причалин суетился вокруг журналистов, обступивших Расщепея, причитал:
— А? Каково! Каково!.. Толково?.. Феноменально, совершенно феноменально! Удача за удачей, сплошная удача!.. — и разводил руками.
Расщепей стоял потупившись, улыбался в вырез жилета, похмыкивал:
— Нравится? Хм… Это очень приятно. Спасибо, спасибо, товарищи… Ну, ну, это вы чересчур… Хм! Сено-солома! Прямо чертовски приятно!
Кто-то мягко обнял меня сзади. Я обернулась. За мной стояла Ирина Михайловна. Она склонилась надо мной, я увидела еще не просохшие следы слез на ее щеках, и вдруг Ирина Михайловна, строгая и прекрасная Ирина Михайловна, которую я все время побаивалась в душе, порывисто нагнулась, сжала мне виски своими горячими ладонями и крепко поцеловала меня в лоб.
— Да позвольте же, — услышала я голос Расщепея, — что же вы меня всё хвалите, хвалите, а главную-то героиню забыли? Вот она, Сима-победиша, Устя-партизанка, краса и гордость, труба-барабан!
Тут все окружили меня и стали поздравлять, расхваливать, говорить, что я «такая маленькая — и уже…», и всякое такое… Но я все еще не могла прийти в себя, и, когда народ немножко успокоился, я отвела в сторону Расщепея и тихонько спросила:
— Александр Дмитриевич, а как же это так получилось? Я ведь не прыгала через огонь, и потом еще вот на лошади, когда я скачу… Разве так было?
Давно я не видела, чтобы Расщепей так хохотал.
— Милая вы моя, сено-солома… Да неужели я бы стал подвергать вас таким штукам? Это мы вас подменили тут, опытную наездницу из цирка снимали, специально подобрали… И прыгала тоже акробатка одна известная. Неужели вы не заметили, что это уже не вы? И поете не вы. Это мы из театра приглашали за вас петь. А вы только рот раскрываете… Раскрывает рыбка рот, а не слышно, что поет. А потом за вас напели. Но это здорово, значит, снято, если вы сами не заметили. Павлуша молодец!
Он был очень доволен, а я загрустила. Мне было очень обидно, что мою Устю, любимую Устю, под именем которой я прожила столько времени, кое-где изображаю не я, а какие-то чужие актрисы. И пела не я, и прыгала не я, и скакала так великолепно на коне нанятая взамен меня наездница из цирка. Я вернулась домой огорченная.
Прошла неделя, и на Театральной площади появилась огромная реклама нашего фильма. Моя физиономия висела над сквером у Большого театра. Художник не поскупился на веснушки, каждая была с тарелку. И это меня несколько огорчило. Но рядом были крупно изображены сцены из фильма — я с Наполеоном, Расщепей в роли Давыдова. Люди проходили, останавливались, задирали головы, говорили: «Это, наверное, интересно, надо будет сходить». И дома Людмила, едва войдя, разматывая платок, восторженно рассказывала:
— Иду сегодня в гастроном, вдруг, можете себе представить, вижу — напротив, на углу, Симка наша вот такими буквами висит!..
В выходной день картину пустили на все центральные экраны Москвы.
Расщепей добыл мне целую кипу бесплатных билетов, я раздала дома нашим и в классе наделила всех своих друзей. Даже Ромке Каштану дала два билета — пусть уж идет смотрит и убеждается… Отец в этот день отказался от моих услуг и пошел в парикмахерскую; вернулся оттуда не похожий на себя, смешной и словно похудевший. Мать надела свое лучшее платье, хотя раздеваться в кино не требовалось. За нами заехали на такси (кутить так кутить!) Людмила с Камертоном, и мы поехали в кино «Ударник».
Около кино, залитая светом, стояла большая толпа. Все билеты были проданы. Над входом, искусно освещенная красными лампочками, висела панорама горящей Москвы. Зал кино был битком набит, и наши места в первом ряду балкона оказались уже кем-то занятыми. Настройщик очень обиделся.
— Вы, граждане, на чужих билетах расположились, — сказал он, — попрошу подняться…
Но сидевшие сами, посмотрев на наши билеты, вздохнули и поднялись, освобождая места. Только какая-то толстая девчонка, нарочно толкнув меня, пробормотала:
— Подумаешь, какие важные! Нечего опаздывать! А то…
Она взглянула на меня и осеклась. Что-то, видно, поразило ее в моем лице, потому что она вдруг смущенно заглянула в иллюстрированную программку, которую держала, стала что-то шептать своим, и те, оглянувшись, долго с любопытством рассматривали меня.
Но вот медленно погасли люстры, в темноте слабо загорелись красным дощечки над дверями, молочная струя света брызнула из будки. В зале стали громко и вразнобой читать фамилии участников. Я услышала в разных концах зала свое имя. Пошла картина.
Я танцевала испанскую пастораль и пела французскую песенку. Громко, на весь огромный зал, звенела эта песенка, такая знакомая мне и теперь ставшая известной всем сидящим тут. Гремел на экране, подкручивал ус, сверкая в публику сердитыми, горячими глазами, добрый мой Александр Дмитриевич в гусарском мундире. Подымался рваный дым Бородина. Под тревожный шепот зала убивали Степана. Пылала Москва. Сам император Наполеон разговаривал со мной во всеуслышание. Хитро поглядывал с экрана умный глаз Кутузова. Зал то замирал, то аплодировал, а отец, приложив руку к уху, повернувшись боком к экрану, шепотом спрашивал:
— А Симочка сейчас чего делает?.. Это она кому говорит?.. А это чего хлопают?.. А Симочка наша сейчас где?..
И вот я, заломив руки, лежу ничком на холодной, мокрой траве. Все кончено. И всплывают в сером небе надо мной слова заключительного титра: «Крестьяне, верный наш народ, да получат мзду от бога».
Медленно возникает за экраном рыдающая нота, становится все тоньше и пронзительнее и обрывается. Конец. Вспыхивает свет, люди вокруг меня сконфуженно прячут носовые платки, отворачиваются, покашливая. Отец сидит неподвижно, опустив голову.
— Сказали бы мне сейчас: «Хочешь глянуть и умереть?» — я бы часом не задумался… Хоть бы на один вечер мне глаза кто дал!
И проводит пальцем под черными стеклами очков. У мамы и у Людмилы — совершенно запухшие от слез, восторженно-распаренные лица.
— Симочка, ой, до чего же ты, милочка, хорошо сыграла! — шепчет мне Людмила.
— Смотрела бы да не насмотрелась, — говорит мать.
Я жду, что скажет настройщик, который всегда любит оставлять за собой последнее слово. Но он молчит, он молчит на этот раз, и это поражает меня больше всего.
У выхода нас окружает толпа, и та толстая девчонка, которую мы согнали с места, тыча в меня пальцем, громко говорит:
— Вот она, Устя!
— Извиняюсь, это не вы в картине сняты? — спрашивают меня.
— Она, она самая, — говорит за меня мать и скромно добавляет: — Дочка.
— Устя, Устя! — кричат мальчишки, продираясь под локтями.
Подходят Тата и Ромка, Катя Ваточкина и Соня Крук.
Медленно раздвинув толпу, ко мне приблизился коренастый, мрачного вида человек, и я узнала в нем того самого сердитого шофера, который возил меня на первую пробу к Расщепею.
— Гляди-ка ты, — промолвил он, покачивая головой, — не зря я тогда возил. Прямо в самую пору пришлась. Сильно захватывающая картина!
И вдруг я вижу там, сбоку лестницы, притиснутого толпой к колонне Расщепея. Его никто не замечает, его пинают, оттирают в сторону. И он кротко отодвигается, чтобы не мешать, чтобы все могли всласть меня разглядеть.
Я чувствую, как горячая краска заливает мне лицо.
— Александр Дмитриевич, — кричу я, — идите сюда! Александр Дмитриевич… Товарищи, это и есть сам Расщепей, который Давыдова играет!
— Где, где? — вертя головами, спрашивают меня зрители.
Но Расщепей, помахав мне рукой, бесследно исчезает в одну из дверей.
А там, в зале, и еще в десятке залов Москвы, и в Ленинграде, и в Киеве, и в Минске снова уже погас свет, и опять пляшет, поет, плачет, гибнет, спасается, совершает подвиги и падает ничком девочка с моими веснушками — моя Устя…
Глава 12
Звезда или планета
— Ну, вот и всё, — говорит мне на другой день Расщепей, когда я пришла к нему. — Вот и всё. Теперь отдохну месяц, полечусь немного, да пора приниматься и за новую работу. Я уже надумал кое-что, Симочка.
И он ходит по комнате, ерошит легкие свои волосы, теребит себя за нос, останавливается, смотрит поверх меня.
— Это будет картина об очень простом нашем человеке, совсем незаметном. Так и будет называться: «Мелкий служащий». А душа у него — дай бог каждому. И он видит правду нашего дела. Он скромница, а как гражданин — гордец. Сам сыграю…