А я слушаю его, и мне грустно, что кончилось что-то очень большое и завтра мне уже не надо репетировать, мучиться, вести дневник Усти Бирюковой, лежать с примочками на обожженных глазах, падать с моей доброй Гитары. Кончилось это необыкновенное время. Вот и всё. Но Расщепей уже понял мое настроение. Его большие глаза всем своим синим огнем так и светят мне прямо в лицо.
— Ну-ну!.. Чего это вы скисли, сено-солома? Погодите. Давайте сядем и поговорим по душам.
Он придвинул ко мне стул, сел боком, положив на спинку скрещенные руки, упираясь на них подбородком и внимательно глядя на меня.
— Что, с Устей расставаться жалко? А не надо… Устя должна остаться в вас. Но пусть она не держит вас, а толкает вперед, дальше! Ведь Устя бы сама далеко пошла, не будь тогда жизнь такая проклятая. А у вас судьба — с Устиной и не сравнить. Вон какое время вам на жизнь выпало. Как бы вам Устя позавидовала!.. И вы сами шагайте смело. О кино пока больше думать не надо. Учиться надо. Не топчитесь на месте. Толк в жизни из вас выйдет.
— А ходить к вам мне можно будет?
— Что за вопрос! Конечно, можно. Будем дружить по-старому. «Никто пути пройденного у нас не отберет!» — так в песне поется.
Во всех газетах напечатаны огромные статьи о нашей картине. Все они расхваливают фильм, называют Расщепея крупнейшим мастером, блестящим художником, могучим талантом… Хвалят и меня за простоту и искренность.
Когда я вернулась после первого показа картины домой, я нашла в комнате большую корзину цветов от Ирины Михайловны, маленький фотоаппарат — подарок Расщепея и альбом, в котором были собраны фотографии всех участников фильма и увеличенные кадры сцен, где я была снята. Этот альбом прислали мне Лабардан и Павлуша.
В школе теперь стали относиться ко мне совсем по-иному.
Даже математик Антон Петрович как-то в перемену подошел к моей парте и сказал:
— Вот видите, Крупицына, не такая уж страшная вещь эта математика, а при ваших способностях ничего не стоит идти все время с отличными оценками… Я, между прочим, был вчера в кино. Скажите, вы не знаете, Расщепей — это не родственник профессору Расщепею, который читал в Петербургском университете? Хотя тот, кажется, был Расщепейко…
На уроке истории преподаватель говорил так:
— Ну, что касается вопроса о пожаре Москвы во времена Наполеона, после которого город был почти целиком перестроен, то тут нам, я думаю, может рассказать что-нибудь интересное… — он делал паузу, глядел на меня, — тут, я думаю, нам может рассказать что-нибудь интересное Крупицына, которая некоторым образом была очевидцем.
И все в классе, обернувшись ко мне, по-хорошему смеялись. Ромка Каштан теперь тоже присмирел, и раз на улице я даже слышала, как он говорил одному парню из другой школы:
— Вон, гляди, с того боку крайняя… Это Крупицына идет, Симка. Знаешь, которая Устю-партизанку играет… «Мужик сердитый» видел? Она в нашем классе учится.
Два месяца не сходила с экрана наша картина. Кажется, не было человека в Москве, который бы не посмотрел ее. И бывало так, что какой-нибудь солидный дядя в трамвае долго пялил на меня глаза, силясь что-то припомнить, и потом, уже у выходной двери, вдруг решался и, перегнувшись ко мне, тихонько спрашивал:
— Девочка, извиняюсь, это не вы в «Мужике сердитом»? Кино такое есть…
А потом картину сняли с центральных экранов и она стала постепенно уходить сперва за Бульварное кольцо, потом за Садовое и совсем ушла из Москвы, а на Театральной площади уже стояли рекламные щиты какого-то нового фильма. И в школе стали постепенно забывать, что я была когда-то Устей-партизанкой. Я снова помирилась с Татой (ей нечему уже было завидовать), но дружила я теперь главным образом с Катей Ваточкиной. Только учиться стала я немного лучше. И не потому, что считала это теперь каким-то своим особенным долгом, не ради чести, а просто расшевелил что-то во мне Александр Дмитриевич. В жизни оказалось много интереснейших вещей, о которых я не имела представления. Мне захотелось много знать, много сделать. Это было главное. А может быть, самое важное было в том, что теперь я поверила в себя, увидела, что могу пригодиться в жизни и участвовать в ней не хуже других.
И в то же время росла во мне какая-то обидная тоска. Мне казалось, что прошла и никогда уже не вернется самая лучшая полоса в моей жизни. Вот я снова самая обыкновенная школьница, ничем от других не отличающаяся, такая же, как все в нашем классе. А не вспоминать о том, что было, я не могла, да и нельзя было забыть об этом. Расщепей был слишком знаменит. О нем писали в газетах. Он выступал по радио. В журналах я видела его портреты. Газеты писали о его планах, о новой начатой им картине, и у меня росла обида: вот теперь я ему уже не нужна, уехал и не вспомнит меня, а небось раньше, когда делал картину, так «Симочка, Симочка»!
И бывали дни, когда все валилось у меня из рук. Я бралась за уроки, но, вместо того чтобы заниматься, рисовала в общей тетради фигурки Наполеона, гусарcкие кивера… Или вдруг мне приходило в голову, что вот сейчас где-нибудь идет наша картина, люди сидят в зале, смеются, волнуются, как Устя выберется из французского обоза, хлопают ее хитрой удаче, и никому, никому из них дела нет, что корпит сейчас эта самая Устя над задачкой, а проклятый икс никак, хоть ты лопни, не сходится с ответом… В один из таких вечеров я не выдержала и поехала к Расщепею. Когда я позвонила у знакомой двери, за ней раздался голос Ирины Михайловны:
— Кто там?.. Ах, Сима! Входите. Раздевайтесь. Только на меня не смотрите…
Она впустила меня, а сама убежала, мягко шлепая ночными туфлями, и через минуту вернулась, кутаясь в пушистый купальный халат. Голова у нее была замотана вафельным полотенцем, словно чалмой.
— Никого нет, я одна и только что из ванны… Александр Дмитриевич на фабрике. Ежедневно до ночи. Работа не ладится, да и с дирекцией там у него что-то… Умоляю его хоть денек отдохнуть. Губит себя… Ну, что вы стали? Входите.
Я стояла в нерешительности:
— Нет, что ж… я тогда пойду…
— Со мной, значит, не желаете водиться?
— Что вы, Ирина Михайловна! Только… Нет, вы не думайте… Я просто вас очень не смею…
— Во-первых, пора уже «сметь», — сказала она, как всегда без улыбки. — Во-вторых, не рассуждайте, проходите, будем пить чай с кексом, устроим девичник.
Мы сидели на широкой тахте, с ногами забравшись на нее, и пили чай с кексом на низеньком столике.
Ирина Михайловна сбросила свой тюрбан. Тяжелая сырая коса упала ей на колени. И такой молодой, такой простой показалась мне недоступная, всегда немножко подтянутая Ирина Михайловна, что я скоро по-хорошему разговорилась с ней. И так понемножку, слово за слово, я покаялась в своей обиде.
— Да, я-то хорошо знаю, как это трудно, о-ох, как трудно! — сказала она, и лицо ее стало вздрагивать все чаще и чаще. — Я ведь, Сима, была актрисой, и, говорили, хорошей актрисой.
— Я знаю. Мне Александр Дмитриевич рассказывал. Только он про это не велел с вами говорить…
— Ну, а мы с вами поговорим тайком от него. Я очень хорошо понимаю ваше состояние, Сима. Только поддаваться самой себе не надо. Иногда, Сима, приходится себя за волосы подымать.
— Но у меня ничего, ничего не получается, Ирина Михайловна! За что ни берусь, только…
— А откуда вы знаете? Вы разве за многое уже брались?
— Нет, я, наверно, ужасно неспособная… В кино у меня вышло, а больше, я уже чувствую, ничего у меня в жизни не выйдет. Я уж чувствую.
— Ну зачем вы глупости говорите, Сима! Вы же умная девочка.
— Я не могу… я не могу… не могу заниматься. Я все думаю и думаю. Мне даже иногда страшно делается, что я ничего не смогу.
— А Усте-партизанке тоже, верно, страшновато было уйти от жаркого костра в черный лес… А она пошла. Знала, что надо, и пошла. И я думаю, что пионерка Сима не уступит партизанке Усте. А?
— Нет, Ирина Михайловна… если б вы только знали… если бы вы сами…
— А я, может быть, именно сама! — перебила меня Ирина Михайловна. — Но мне было хуже, куда тяжелей! Ведь вас это только случайно захватило, и впереди у вас столько еще всего, а для меня в этом вся жизнь была! И пришлось бросить… Нельзя было больше сниматься. Видите этот тик?.. Как ни лечилась — ничего. Ну и что ж, пришлось начинать жизнь заново. Вот стала изучать историю, с головой в это ушла. А мои знания очень пригодились Александру Дмитриевичу. И видите, ничего, справилась. Вот я и говорю, я имею право вам говорить: трудно все это, но преодолимо.
Она принесла кипу фотографий. Тут были девичьи карточки, с которых смотрели ее спокойные, широко открытые глаза; увеличенные кадры из картин с ее участием; снимки, сделанные во время путешествий с Расщепеем. Вот они вдвоем на борту океанского парохода, оба молодые и щеголеватые.
Вот Расщепей — молоденький студент, а тут он уже в военной гимнастерке с красным бантом и портупеей. Я перебирала эти фотографии. И видела, как редеют волосы, как густеют морщинки у глаз. Только взгляд не меняется — вот такой же и на первых его снимках, ясный и горячий!