– И детей убрать! – сказала Жарикова. – Немедленно!
– Пойдемте, дети! – сказала моя мама. – Вова! Гизи! Komm!
Мама обняла нас руками и гурьбой повела в нашу комнату. Только Ляпкин Маленький спрятался у стены за юбку Ляпкиной и смотрел нам вслед исподлобья...
Мама оставила нас одних и сейчас же вышла.
Мы с Вовкой забрались на диван. Гизи постояла возле двери, потом тоже подошла на цыпочках к дивану и села, расправив на коленях платье.
В комнате полутемно, потому что вечер и горит одна только маленькая лампа под зеленым абажуром на мамином столе возле окна, отражаясь в стекле. Лампа освещает мамину машинку с недопечатанной страницей, раскрытую книгу, карандаши в тускло мерцающем медном бокале.
Я смотрю на лампу.
Почему он все-таки застрелился?
Почему?
За окном тоже лампа. Она плавает над вечерней Москвой, над тусклыми крышами, где светит луна. Там лампа стоит под луной, прямо в черном небе.
Из коридора доносятся приглушенные голоса.
Потом кто-то завыл. Низким глухим голосом. Это Дик завыл.
Быстрые шаги. Туда-сюда.
Потом долго звонит входной звонок. И Дик лает.
Гизи вздрагивает и поворачивает голову.
– Это «скорая», – говорит шепотом Вовка.
Гизи смотрит на него широко раскрытыми глазами.
– Was? – говорит она испуганно.
– Der Arzt, – говорю я. – Врач...
В Гизиных глазах горят две маленькие настольные лампы.
– Я видел этот наган! – шепчет Вовка. – Он мне его показывал. Мировая штука! Ему на фронте подарили. За храбрость. Там даже надпись есть на рукояти...
– А почему он застрелился?
– Не знаю, – шепчет Вовка. – Может, чистил... А может, нарочно.
– Как – чистил...
– Очень просто! – объясняет Вовка. – Шомполом, понимаешь? Может, он забыл пулю вынуть, нажал курок – вот и здрасте пожалуйста! Только навряд...
– Почему навряд?
– Потому что точный выстрел! В сердце! А то бы он просто так куда-нибудь попал. И был бы жив.
– А теперь умрет?
– Чудак ты! Он сразу умер!
– А может, и нет! – говорю я. – Может, еще выздоровеет!
– Чудак ты! – горячо шепчет Вовка. – Кто в сердце попал, тому каюк!
– Как – каюк?
– Ну, амба! Конец!
– А почему он так сделал?
– Кто его знает! – задумчиво говорит Вовка. – Может, от сильной любви. Многие от сильной любви стреляются. От сильной любви всегда хотят умереть...
Я смотрю на Гизи. Она сидит совсем рядом со мной. И я ее люблю. Но это большой секрет. Она этого не знает. И Вовка не знает. Никто-никто-никто! Только мама. Но я же не хочу умереть! Даже если бы у меня был наган, я бы не застрелился. Значит, я ее не сильно люблю? Но почему мне хочется с ней всегда играть? И просто сидеть рядом? И что-нибудь дарить. Если бы у меня был наган, я бы подарил ей наган. На время, например. Или навсегда. Пусть она воюет у себя в Германии. Делает революцию. Вы думаете, женщины не могут делать революцию? О, еще как могут!
– Жаль, – говорит Вовка. – Хороший дядька был этот Усы. Особенно когда выпьет. Добрый. Он мне часто деньги дарил...
– Как? – удивляюсь я.
– Просто так! Сунет в карман: «Купи, говорит, себе что хочешь». Только ты это никому не говори! Это, чур, секрет! Гизи не поймет, а другим ни слова. Понял?
– Понял, – киваю я.
Чьи-то шаги приближаются к двери. Она распахивается. Входят отец, мама, потом Гизина мама. Потом Жарикова, Зусман и все Ляпкины.
– Иосиф! Иосиф! – кричу я отцу. – Усы застрелился!
– Знаю, – говорит отец, снимая пальто. – Не кричи!
Мама включает большой свет под оранжевым шелковым абажуром с кисточками. Он висит низко над большим столом в середине комнаты.
– Садитесь, – говорит мама. – Я сейчас, – и выходит.
Все отодвигают стулья и садятся. Жарикова сразу закуривает. Спичку ей зажигает Зусман, и руки у него дрожат. Жарикова и Зусман, хоть и муж и жена, не похожи друг на друга. Может, потому они и зовут друг друга по фамилии? «Странные все-таки эти взрослые, – думаю я. – Зато Ляпкины так похожи, что сразу видно: муж и жена!»
– Вы, товарищ Ляпкин, неправы! – говорит Жарикова. Она продолжает какой-то начатый разговор. – Нельзя так клеветать на людей!
– Ну, знаете! – растерянно разводит руками Ляпкин. – Я считал его ошибку злонамеренной...
– Да бросьте вы! – зло дымит папиросой Жарикова.
– Кто читал записку? – спрашивает отец.
– Ваша жена...
Все смотрят на дверь. Входит мама с двумя чайниками, большим и маленьким.
– Записка у тебя? – спрашивает отец.
– Нет, – сказала мама. – Но я все помню... Вот, подождите... «Я... не могу пережить...» Нет, не так... Сейчас, вот: «Я, как честный солдат революции, не могу простить себе оплошность, о которой вы знаете... Сознательно покидаю свой пост, уступая дорогу молодым силам... Прошу не судить строго... я сам себя караю за этот промах... жизнь теперь бесцельна...» – и все.
– Ну, что я вам говорил?! – восклицает Ляпкин. – Сам признается в ошибке! Не забывайте к тому же, что он бывший...
– Да бросьте вы! – перебивает Жарикова. – Нельзя из-за какой-то глупой ошибки так преследовать человека!
Жарикова дымит, как вулкан. Я на картинке видел, как дымит вулкан.
– Что, собственно... – начинает Зусман.
Но отец его перебивает.
– Задолго до революции он окончил Академию генерального штаба, – говорит отец. – Революция застала его на высоком посту в царской армии... Но в семнадцатом он сразу перешел на нашу сторону!
– Может, он нарочно перешел? – тихо вставляет Зусман.
– Не говорите, товарищи, чепуху! – строго возражает отец. – Он отлично командовал! Был храбр! Имел награды от Политуправления, в частности тот самый наган... из которого... но, конечно, ему было не просто...
Ляпкина начинает плакать. Она сидит закрыв лицо руками, и слезы капают в чай. Так смешно капают в чай! Между прочим, я заметил, что к чаю никто не притронулся...
– Но что же, собственно, было причиной самоубийства? – тихо и недоуменно спрашивает Зусман.
– Вот это уже по вашей части! – ехидно обращается Жарикова к Ляпкину.
Ляпкин опять разводит руками:
– Он перепутал важные бумаги, вовремя не отправил. Я ему поставил на вид... ну, пропесочил немного... Я, конечно, никак не думал, что это повлечет... Ведь на ошибках мы учимся! Мне очень жаль... – У Ляпкина стал совсем растерянный вид.
– Пожалел волк кобылу! – пробасила Жарикова. – Вы его затравили!
– Кто ж его знал, что он так воспримет! – пробормотал Ляпкин и неожиданно торжественно закончил: – И все же этот выстрел звучит салютом преданных нашей власти людей! Теперь я вижу, что он был наш!
– Поступок странный и дикий! – вмешивается отец. – Но его можно понять. Не забывайте, что он кадровый офицер, у него были свои понятия о чести... Пуля в лоб – это старый, но верный прием! Все же белая ворона...
– Ему поставят памятник? – спрашиваю я неожиданно для себя. – Как Воровскому?
Все невесело рассмеялись.
– Да, уж тут не до памятника! – говорит Зусман.
– Никогда не лезь поперед батьки в пекло! – говорит отец. И щелкает меня пальцем по лбу.
«Странные люди! – думаю я. – Почему не до памятника? И при чем здесь белая ворона? Разве бывают белые вороны?»
СЕДЬМОЕ ПИСЬМО ВОРОВСКОМУ
«Здравствуй, Воровский! Ты, наверное, знаешь, что Усы застрелился. Мне его очень жалко! Он нам про дуэль рассказывал. И Вовке деньги дарил. Потому что Вовка считается сирота. Вовка говорит, что Усы от сильной любви застрелился. А Ляпкин Большой говорит, что Усы бумажки перепутал. Но все равно – нельзя умирать, даже если ты перепутал бумажки. Правда? Так Иосиф говорит. Иосиф говорит, что впереди еще много раз будет весна, а Усы ее теперь не увидит. И лето будет. И рыбалка. И еще много-много хорошего. Поэтому умирать самому никак нельзя. И еще надо работать для революции. И воевать за нее. Вот так. Поэтому я стихи написал. Послушай, вот они:
Я никогда, никогда не умру!
Я буду жить всегда!
Я никогда, никогда не умру!
Это так.
Я скоро поеду на дачу.
Я буду сидеть у реки.
Я буду рвать цветы.
Я цветы так люблю!
Я никогда, никогда не умру!
Я еще никогда не воевал за революцию.
Я никогда, никогда не умру,
Потому что я волшебный!
Я прочитал эти стихи Вовке. И он сказал, что они гениальные. Он это сразу почувствовал. И я тоже. А ты чувствуешь? Ну, пока. Юра».
Стихи эти я некоторое время часто читал вслух. Я их Зусману читал. И Жариковой. Я их даже Мархлевской читал, когда мы к ней ходили. Поэтому я их так хорошо помню. Они остались в моей памяти навсегда. Как и вся эта история с несчастным самоубийцей. Вся эта история произвела на меня в детстве чрезвычайно сильное впечатление, тем более что я видел, как это волновало взрослых. Хотя я в ней толком ничего понять не мог. Мне кажется, что и взрослые мало что поняли. Трагический выстрел остался смутным и непонятным. Да это, в сущности, и не важно, что он непонятный. Важно, что это оставило в моем детстве неизгладимый след. Для того я это и описал, чтобы показать, как в детстве все неясное и вместе с тем страшное – из другого, взрослого, мира – задевает детей даже в счастливом детстве, не говоря уже о несчастливом. Ведь мое-то детство было счастливое! И все-таки в него уже вламывался своими непонятными трагедиями большой взрослый мир...