Сколько в доме кузнеца книг! Но жгут они теперь руки Зианши, слабые, никогда не знавшие деревенской работы руки.
Младший братишка, Абдул-Гани, радовался, если отец не выгонял его из кузницы, если просил: «Подай брусок», «Принеси воды». Но Зианша и не заглядывал в кузницу. Всё ему было недосуг — он учился.
Эх, сколько ни горюй, времени того не вернёшь, когда стоило лишь произнести «аткей»[6], и отец откликался, спешил помочь…
Теперь кричи, зови, плачь — не услышит, не откликнется.
Опостылел Зианше родной дом. Приходил поздно, ужинать со всеми не садился, ел на ходу и шёл на сеновал.
Бабушка Миргасимова, как пришла, всё это переменила. Зианше она сказала:
— Отец твой семью построил, а ты сломать хочешь? Пока ложку в руки не возьмёшь, я к еде не прикоснусь.
Нехотя, с опозданием, а всё же стал приходить Зианша к ужину. Садился угрюмый, ни на кого не глядя.
Сегодня Зианша пришёл, как всегда, весь чёрный, в масле, в мазуте, но глаза ясные, весёлые. И голос непривычный, бодрый:
— Если бы ты знала, мама, как сегодня трактор[7] меня замучил — барахлит и барахлит, а потом вдруг и вовсе отказал. Пока мотор разобрал, семь потов с меня сошло, а тут ещё тракторист ругается: «Не соберёшь обратно, не соберёшь». Но поверишь ли? Собрал! Почти голыми руками… прямо в поле.
И он посмотрел на свои руки. Привычные к перу, к бумаге, они были теперь в ссадинах, трещинах, эти руки, которые превозмогли свою слабость, осилили трудную работу.
Карима-апа подала сыну кусок душистого мыла и вышитое полотенце.
— Что ты, мама, я соломой ототру, керосином, довольно мне и простой тряпки.
— Нет, руки твои вышитого полотенца достойны. Завтра чем хочешь вытирай, а сегодня мы твои руки побалуем, победу твою отметим.
Зианша покраснел, взглянул на бабушку. Она ничего не сказала, только пальцем погрозила. Засмеялся Зианша и пошёл умываться.
— Бабушка, почему ты ему подмигнула? Скажи, какой у вас секрет?
— Секреты выбалтывать ты у нас мастер, а я не умею.
Так и не узнал Миргасим, что было сегодня днём в поле, как Зианша бранился, когда бабушка ему обед принесла — кусок хлеба с солью, зелёный лук, айран[8], варёные яйца.
Зианша в это время стоял у своего комбайна и плакал.
— Гад железный, чтоб тебя чёрт взял! — так он ругал трактор, к которому прицеплен был его комбайн.
Потому что трактор вдруг стал. И хоть убей его — ни с места. Тракторист, такой же, как Зианша, подросток, сидел на скошенной полосе и бормотал:
— Я не из вашей деревни! Вот убегу домой, тогда будешь знать, как ругаться!..
Увидал Зианша бабушку, стыдно ему стало, и потому он ещё сердитее закричал:
— О дьявол!
А бабушка увидала руку Зианши, — видимо, крепко молотком по пальцу хватил: ноготь весь чёрный.
— Э, сынок, конь о четырёх ногах и то спотыкается, а этот, гляди, какая громадина, тоже, должно быть, корму просит.
— Лошадь, ту уговорить можно: валится от усталости, а воз везёт. Но этого убей, ему всё равно, он железный. — И Зианша пнул ногой своего железного коня.
— О комбайнер ты наш, не дело, не дело так себя изводить, — молвила бабушка, — ты устал, проголодался. Поешь немного, и живот твой согреется, голова лёгкая станет. Что-нибудь мы с тобой придумаем, выход найдём. И ты, человек из другой деревни, иди сюда, садись, поешь с нами.
Зианше не до еды было, да ведь и обидеть нельзя Миргасимову бабушку. Откусил разок, другой… Трудно, оказывается, проглотить лишь первый кусок, а потом еда будто сама собой умялась.
— Может, разобрать у трактора мотор? — рассуждал вслух Зианша, навёртывая хлеб с луком и запивая еду айраном.
Поел и принялся за дело. А бабушка сидит, ласково так смотрит.
— Бабушка! — воскликнул вдруг Зианша. — Глядите: вот эта песчинка в маслёнку попала, от неё и вся беда пошла. Если бы не вы, ни за что не догадался бы! Спасибо!
А что молотком по пальцу ударил, он уже и позабыл. Но бабушка не забыла:
— Иди сюда, детка, я руку твою посмотрю.
Он протянул руку, она как рванет палец, как ударит ребром своей руки по вспухшему суставу!
Зианша взвыл даже:
— Ко всем чертям! Убирайтесь!
Но прежде чем он замолчал, боль утихла. Бабушка оторвала полоску от своего головного платка и крепко перевязала ему больной палец.
— Вечером в горячую воду опустим. К твоей свадьбе всё заживёт.
Он молчал, не смея взглянуть на неё.
Разве могла бабушка рассказать всё это Миргасиму? Вообще никому говорить об этом не следовало.
«Когда-нибудь после войны, — думала она, — если живы будем, добрым словом и Зианшу, и того мальчишку из другой деревни, и всех, всех ребятишек наших поблагодарим. «Друзья, — скажу людям, — товарищи, пока вы там, на войне, дрались, кто кормил вас и семьи ваши? Кормили вас дети. Непосильно они работали, а мы, старики, ещё и подгоняли их. Подбадривали не только лаской, но и угрозой. Нам бы пожалеть, сказать бы: «Отдохни, поиграй, поспи». Но мы требовали: «Нельзя лениться, надо работать». Уговаривали: «Ну постарайся, потрудись ещё немного, надо постараться…»
После ужина поцеловала бабушка тётю Кариму:
— Погостила у тебя — и довольно. Теперь есть в доме гости помоложе, — и погладила кукол, которые уже спали на красной подушке.
— Приходите ещё! — просили бабушку Насыровы.
— Придём. Чтоб я пропал, если не придём! — говорил Миргасим, а сам держал бабушку за руку, боялся, что не отпустят её, уговорят остаться.
И вот повёл он свою бабушку домой.
— Всегда, всегда ты бросаешь нас, уходишь… Всех ты любишь, всех! Всё село.
— Как же иначе, Миргасим? Надо мне к людям ходить, помогать им, пока совсем не ушла.
— Куда это — совсем?
— Туда, дружок, откуда не возвращаются. Дедушка твой, уходя, знаешь, о чём печалился?.. «Ах, говорит, Гюльджамал, жена моя верная, сможешь ли ты огород вскопать соседским сиротам? Я хотел сам это сделать, да со дня на день откладывал. А теперь вижу, уж не придётся мне помочь им. Обещай, жена моя, друг мой Гюльджамал…»
Бабушка замолчала. Миргасим тоже шагал молча, потом сказал:
— Бабушка, а ты и не знаешь! Вчера на мостках я дорогу старшему человеку уступил. Сам по грязи топал, а человек шёл по мосткам. Не веришь? Фатыму-апа спроси, это она была тем человеком.
— Отлично ты поступил, мой внук. Завтра в школу пойдёшь, учеником Фатымы-апа будешь. Смело сможешь в глаза ей смотреть.
Но бабушке в глаза Миргасим сейчас не посмел бы взглянуть.
Хорошо, что теперь рано темнеет и не видит она, как смутился её внук. Ещё бы не смутиться!
Бабушку-то Миргасим обманул, не сознался ей, что, когда учительница шла по мосткам, сам он нарочно шагал по лужам. Топал, шлёпал по воде босыми ногами, чтобы забрызгать её новые сапожки.
Шлёпал, топал и пел:
Если хочешь полюбить, полюби скорее!!!
Знал бы, что она будет учить не старших ребят, а первоклассников, озорничать не стал бы.
Глава двадцать четвёртая. Первый день
Что случилось с Миргасимом?
Всё лето мечтал — скорее бы в школу! Сам сшил сумку для книг, выпросил у Зуфера голубую чернильницу-невыливайку, у Шакире её красивый пенал взял, даже тряпочку, чтобы перо вытирать, и ту припас. Но сегодня, когда настал этот долгожданный день — «первый раз в первый класс», — Миргасим никак не может собраться. То повесит школьную сумку через плечо, то снимет, на стул положит. То обуется, то опять разуется.
— Ты на свадьбу наряжаешься? — рассердилась бабушка. — Опоздать хочешь?
Пришлось идти. В класс. К Фатыме-апа.
«Вот когда она мне всё припомнит, всё. Как на столбе сидел, как собаку Чулпаном назвал, а ещё как вчера нарочно по грязи шлёпал и песню брата Мустафы пел».
Как ни длинна дорога, она кончается. Миргасим на школьное крыльцо поднимается.
Полы в классе вымыты так чисто, хоть обедай на них.
— Разувайся, разувайся! — крикнули ребята.
У стены рядом с дверью на газете стояла обувь: галоши, ботики, сапоги, брезентовые туфли. Миргасимовы жёлтые башмаки были здесь как два коня в стаде овец. Если прежде кто не успел полюбоваться Миргасимовой обувкой — пожалуйста, глядите, не жалко. Можно и в руках подержать, и на парту поставить. Но примерить? Нет, никому нельзя. Никогда!
— Это не простые башмаки, их сам своими руками сшил мой дедушка, а был он лучший сапожник во всём свете.
— Рядом с моими поставь их.
— Нет, лучше сюда.
— Здесь им будет хорошо, — сказал Миргасим и поставил башмаки на подоконник.
Как засияли они в свете солнца, в отблесках чисто вымытого оконного стекла! Миргасим и носки свои красные с ног снял, сунул в башмаки, словно по красному цветку в две жёлтые вазы.
— Почему так блестят?