Из всей семьи только Иоле, маленький сын капитана Петровича, бывший только на год старше Милицы, провел все свое детство на родине, под боком y престарелых родителей. Счастливчик Иоле! Он мог теперь, в это тяжелое время, быть вместе с ними! Мог обсуждать совместно с дорогими стариками грозные обстоятельства, надвигающиеся тучей с австрийского горизонта! A она, Милица, она здесь — одна… Правда, ее любят подруги. Правда, они все здесь так предупредительны и добры к ней. Весь класс носит ее на руках, как говорится, и обращается с ней так чутко и нежно. Но никакие заботы, никакое сердечное расположение этих милых девушек не смогут заменить ей, Милице, хоть один час (хотя бы один только) пребывания её там, на родном берегу тихого Дуная, под родительским кровом милого, маленького, белого домика, среди дорогих, близких сердцу! Вместе бы надеяться и вместе бы горевать с ними в эти грозные и печальные дни! Что-то жгуче-острой волной приливает сейчас к сильно бьющемуся сердцу Милицы. Неудержимая грусть заставляет вдруг забиться сильно-сильно это маленькое встревоженное девичье сердечко. И синие, синие, как воды родной реки, глаза девушки туманятся теперь слезами.
Вот вспыхивает острым воспоминанием мысль… Близким воспоминанием родного прошлого… Дорогие сердцу картины, которых ни даль расстояния, ни время разлуки никогда, никогда не вытеснят y неё из головы…
Вот она, безгранично дорогая сердцу река. Сколько слез народных видели на своем веку эти тихие, безмятежные по виду воды!.. Греки, турки, болгары, австрийцы не однажды проникали сюда, в маленькое королевство, в его столицу, в белый город. На противоположном берегу реки, в какой-нибудь версте расстояния всего лишь от Белграда, стоит могущественная, сильная крепость австрийцев Землин, с дулами орудий, зловеще выглядывающими из амбразур её и направленными на сербскую столицу, утонувшую в зелени изумрудных виноградников и в кущах тенистых каштанов и тутовых садов.
Белые, чистенькие, по большей части одноэтажные домики. Изредка лишь попадаются трехэтажные здания на главной улице и на городской площади. Это — казенные здания, правительственные дома. И роскошный поэтичный парк, разбитый на старых валах крепости, над самым берегом реки.
И большой, красивый королевский дворец «Новый Конак» на улице князя Михаила, с окружающим его нарядным садом…
Неподалеку отсюда кипит ярмарочная площадь. Сюда съезжаются окрестные крестьяне в повозках, запряженных волами. Здесь продают мясо, живность, поросят.
Сколько раз в раннем детстве убегала сюда вместе с Иоле, сопровождая няню Драгу, в утренние, ранние часы Милица! Синий Дунай в эти часы отливал золотом восходящего солнца. Тень бросала на дорогу изысканное кружево рисунка от листвы каштановых и тутовых деревьев. Белые домики города казались такими чистенькими, точно вымытыми чисто-начисто в этот ранний утренний час. И как весело было торговаться и спорит вместе со старой Драгой, с продавцами-крестьянами, не выпускавшими своих трубок изо ртов, под визг поросят, привязанных на веревках к колесам повозок. И потом возвращаться домой, нагруженными покупками и пить горячий турецкий мокко, мастерски приготовленный матерью. A вечером прогулки в тенистых аллеях Калемегдана[3] над тихо катящим свои волны Дунаем. Впереди мать осторожно подвигает вперед кресло отца-калеки; за ними чинно выступают они дети: Иоле и Милица. На ней низка ожерелья из дукатов и праздничное нарядное платье. A маленький Иоле еще наряднее. На нем турецкий костюм: джемадан[4] из алого бархата, суконная тюрче,[5] подбитая мехом, силай.[6] За него заткнуты игрушечный пистолет и ножик с рукояткой из слоновой кости. И поверх этого кожаного пояса другой, еще более широкий — шелковый, с бахромой. Красивые цветные чакширы,[7] на голове щегольская шапочка. Когда-то этот костюм носил их герой-отец, когда был таким же маленьким, как Иоле; потом старший брат артиллерист Танасио, тоже в свою бытность ребенком. Теперь он перешел к Иоле, к красавчику Иоле, любимцу семьи.
Как тяжело было шесть лет тому назад уезжать из дому! Помнит Милица последний вечер дома. Обежала она с Иоле и Драгой улицу князя Михаила в последний раз. Сбегали к самой воде Дуная… Углублялись в тенистые аллеи Калемегдана. Слушали музыку оркестра, особенно четко раздающуюся над водой. Потом последний ужин дома. Ужин за круглым столом, озаренным уютным светом лампы. Вкусная пшенная каша, сдобренная белоснежным свиным салом с тыквой и баклажанами из своего огорода. Потом напутствие отца… Слезы матери… Опять суровые и ласковые в то же время речи родного тато[8] о долге, о прилежании, о благодарности великодушному русскому государю и друзьям русским и, наконец, последняя ночь под домашним кровом… Последняя осенняя ночь, Белградская ночь, с её бархатным небом, с тихим плеском Дуная, с нежным шепотом каштанов и яблонь в саду… И печальные, заплаканные глаза матери y постели… И заглушенный подушкой плач братца Иоле, желавшего показаться во что бы то ни стало «мужчиной» в эти грустные часы, и стойко скрывавшего свои слезы перед разлукой с любимой сестренкой… A там отъезд… Смуглое лицо тети Родайки, её утешения в дороге и тоска по оставшимся дома, злая, гнетущая тоска…
— Милица!
— Ты, Нюша?
— Боже мой, Миличка, ты все еще здесь, a тебя там хватились. Ищут. Никому и в голову не пришло, конечно, заглянуть сюда. Кузьмичиха наша волнуется страшно, и, кажется, думает, что ты сбежала совсем. Потеха! Куда скрылась «млада сербка», не знает никто, кроме вашей покорной слуги, конечно. A ты притихла, как мышка, тебе и горя мало. И про Нюшу свою забыла совсем. Хороша, нечего сказать! — и маленькая Горелова укоризненно покачивает головкой.
— A я замечталась опять, Нюша, прости, милая! — Сине-бархатные глаза Милицы теплятся лаской в надвигающихся сумерках июльского вечера; такая же ласковая улыбка, обнажающая крупные, белые, как мыльная пена, зубы девушки, играет сейчас на смуглом, красивом лице, озаренном ею, словно лучом солнца. Так мила и привлекательна сейчас эта серьезная, всегда немного грустная Милица, что Нюша, надувшаяся было на подругу, отнюдь не может больше сердиться на нее и с легким криком бросается на грудь Милицы.
— Я люблю тебя, Милица, люблю, люблю! — горячо и искренно восклицает Нюша. Потом отстраняется от Милицы и смотрит в лицо подруги пытливо и серьезно, не говоря ни слова, несколько секунд.
— A y тебя опять заплаканные глаза, Миля? Ты плакала, да? О чем?
Статная, сильная Петрович на целую голову выше свое маленькой, хрупкой подруги. Она быстро наклоняется к Нюшиному уху и шепчет ей тихо, чуть слышно:
— Молчи, молчи… Если бы твои мать и отец и любимый брат, такой, как Иоле, находились бы так далеко, могла бы ты веселиться без них?
— Упаси, Бог! — с искренним ужасом прерывает ее Нюша.
— Ну, так вот, видишь. Вот почему я и не могу быть веселой сейчас. Однако, пойдем… Боюсь, чтобы не вышло неприятностей на самом деле.
— Вот, когда хватилась! Ах, млада сербка, млада сербка, угомона на тебя нет, — забубнила ворчливым тоном Нюша, заставляя снова проясниться улыбкой строгое и грустное лицо подруги.
Алые краски заката давно погасли. Тихий, прохладный июльский вечер уже сплел над садом прозрачную паутину своих грустных сумерек. В окнах большого здания засветились огни. И Бог знает почему, напомнили эти освещенные окна института другие далекие огни Милице Петрович: золотые огни белградских домов и крепости, и огромного дома скупщины, отраженные черными в вечерний поздний час водами Дуная.
И опять болезненно сжалось сердце острой тоской, тоской по родине. И тяжелый вздох вырвался из груди Милицы.
Ужин был уже кончен, когда обе девушки появились в столовой. Шла вечерняя молитва. M-lle Кузьмичева метнула строгим взором из-под очков в сторону вошедших, но, встретив спокойный и невинный взгляд больших синих глаз Милицы, как-то успокоилась сразу.
Милица Петрович была гордостью и украшением Н-ского института. Училась и вела себя она прекрасно и считалась здесь одной из примерных воспитанниц. Во всяком случае, чего-либо дурного от неё ожидать было никак нельзя, a такой поступок, как самовольное опоздание к ужину и к молитве в летнее каникулярное время считалось далеко не такой уже важной провинностью против институтских правил.
Стройными рядами выстроились институтки около столов, ближайших ко входу в столовую. Остальные столы, дальние, пустовали. Весь институт отсутствовал, разъехавшись на летние вакации, за исключением старшего класса, которому надлежало, согласно старым традициям, проводить лето в учебном заведении для усовершенствования в языках и церковном пении, да еще десятка два воспитанниц младших классов, родители или родственники которых, по домашним обстоятельствам, не могли взять девочек на летнее каникулярное время домой. Огромная полупустая столовая казалась теперь еще больше. С дальнего образа, озаренного тихим мерцанием висячей лампады, кротко сияло ясное лицо Спасителя, благословляющего детей. Сколько раз это божественное лицо приковывало к себе взоры Милицы на вечерней и утренней молитве. Сколько раз ей, еще маленькой седьмушке,[9] потом, позже, воспитаннице-подростку средних классов представлялось, что там, на этой священной картине-образе, находятся и они оба — она и Иоле, её черноглазый братишка, и их обоих, в числе других детей, благословляет Христос.