В детстве, когда еще была мама, у них дома была мандолина. Похожая на эту – только не такая потрепанная и со струнами. Мама иногда снимала мандолину со стены, чуть подкручивала колки, садилась, будто обнимая мандолину всем телом, будто вбирая ее в живот – и играла. Пальцы мамины легко прикасались к струнам – будто бабочки вспархивают неслышно – и в доме все становилось музыкой. Странной музыкой, какими-то печальными и пронзительными напевами – их Мусорщик помнит до сих пор.
И может даже напеть – но не станет, потому что зачем будить прошлое?
Мусорщик притащил мандолину домой, вытер ее хорошенько. Покрыл лаком, замазал большую трещину и натянул новые струны. Он снимает иногда мандолину со стены, обнимает ее всем телом, словно втягивая в живот, и тихо сидит так. Он не умеет играть так, как мама, но может только представлять, как по квартире волнами расходится музыка – странные и печальные напевы, словно из далеких и непонятных стран, где воздух, может быть, пахнет морской солью или апельсиновыми деревьями, цветущей черемухой или свежей огородной зеленью.
Вот такая у Мусорщика свалка.
– Слышь? – сказал сегодня Коллега Мусорщику. Он всегда говорил «слышь» – на всякий случай, наверное: вдруг другой его не слушает. – Слышь, скоро и нас достанут этой войной.
– Какой войной, – не понял Мусорщик.
Мусорщик не читал газет и не смотрел телевизор. Потому что там ничего, кроме мусора, говорил он. Конечно, от газетного мусора не загородиться вовсе, он настырный: заголовки бьют по глазам из витрин газетных киосков, черными буквами зазывают передовицы с листов, подложенных под бутерброды вместо тарелки.
Мусорщик, само собой, слышал, что где-то идут войны и свергают правительства, но тут же и забывал об этом – его ведь это совсем не касалось.
– Ну и вот – война, – повторил Коллега, – беженцы. Они сказали, по квартирам распределят.
– Как – по квартирам? – обмер Мусорщик, представив себе каких-то чужих людей, бродящих между его старыми торшерами, трогающих чужими руками его тостеры или, того хуже, мандолину.
– Ну так. Приедут с бумагой из Управы – и попробуй не пусти.
Вечером Мусорщик ворочался в постели – даже носки с лосями не помогали заснуть.
Есть ведь мусор, который хочется принести домой, вроде гитар и тостеров. А есть тот, что хочется оставить за порогом – вроде войн, несчастий и чужих людей.
«Мусор. Все мусор, – думал Мусорщик, засыпая. – А к себе никого не пущу».
Однажды в дверь позвонили. Потом постучали. Потом снова позвонили. И потом снова постучали.
Мусорщик замер в прихожей, как был – в пижаме и вязаных носках с лосями и снежинками.
Обычно звонящие были ненастойчивы и стеснительны – позвонят и перестанут. Но сегодня что-то изменилось.
«Кому я нужен вечером?» – лихорадочно думал Мусорщик, не решаясь подойти к двери, которая вдруг ожила и стала казаться странным животным. Чего от него ждать – непонятно. Вдруг укусит?
В дверь позвонили еще раз – длинно и долго.
«Противный у меня какой звонок, – подумал Мусорщик. – Надо, что ли, вообще его выключить – зачем он мне?»
Он подошел к двери и приложил ухо к деревянной шершавой ее коже. Дверь пахла старинным шкафом, чуть-чуть – ореховой скорлупой, а если втянуть воздух ноздрями изо всех сил, то даже непонятно горчила, словно кто-то, готовя ее, переложил ванильного сахара и ваниль из сладости обратилась в горечь.
За дверью шебуршали и переговаривались. Кто-то сказал – Мусорщик это точно услышал – «полиция», и у Мусорщика дернулось плечо, будто его вдруг задела пролетающая мимо птица, неожиданно и неприятно.
Можно было бы посмотреть в глазок, но тогда они уверятся в том, что я дома. Мусорщик стоял, обняв дверь, пахнущую орехом и горькой ванилью, – и вдруг они снова постучали. И Мусорщику показалось, что они стукнули куда-то ему в грудь, и дрожь старой двери рикошетом отозвалась где-то в самой середине сердца.
– Полиция! – выкрикнули громко и нетерпеливо. А потом, помолчав и подумав – Откройте!
Мусорщик понял – придется открывать. Все равно придется. За дверью стало вдруг тихо – они перестали шебуршиться и переговариваться, словно почувствовали, что он сейчас откроет.
И тишина за дверью вдруг представилась ему совсем черной и вязкой, тягучей, как липовый мед, и глубокой, словно старый заброшенный колодец.
Мусорщику представлялось, как тишина становится все глубже и гуще, как она медленно меняется, превращаясь в его страхи, как у нее вырастают руки и ноги, и цепкие пальцы, и сумрачные глаза появляются в стылых тенях под бровями – и от этого вдруг разом пересохло в горле, а спина стала такой липкой, что пижама приклеилась к ней парусом, лишенным ветра.
Мокрой и какой-то чужой рукой Мусорщик повернул в замке ключ, который всегда торчал в двери – на всякий случай. Нажал на дверную ручку, которая свежевыловленным карасем норовила выскользнуть, – и распахнул дверь.
За дверью не было темноты – а были два молоденьких полицейских и непонятный тип. Мусорщику он сразу же не понравился: заросший щетиной, неизвестно отчего веселый и очень говорливый – это Мусорщик тоже понял сразу.
У чужого были густые кустистые брови, взгляд исподлобья и веснушчатый нос, будто солнце только его и усмотрело на веселом лице.
– На подселение, – деловито буркнул долговязый полицейский и сунул Мусорщику официальную бумагу с гербами и печатями.
Второй полицейский дулся. Недоволен, подумал Мусорщик, – недоволен что я так долго не открывал.
– Какое подселение? – будто бы ничего не зная, сказал Мусорщик. – Какое еще подселение! – и голос чуть повысил, чтобы знали, что он в своем праве.
– Война, беженцы, – терпеливо перечислил обиженный полицейский. – Подселение – все дела. Закон, понимаете ли.
– Какой такой закон, – насупился Мусорщик, и у него нестерпимо зачесалась левая пятка – в теплых носках стало вдруг жарко. – Какой же тут закон может быть, у меня места нет, некуда тут беженцам.
– А им везде некуда, – сказал долговязый полицейский и голубые глаза его стали совсем прозрачными. – У вас две комнаты. – И он ткнул пальцем в государственную бумагу с гербами и печатями.
– Всего хорошего! – сказал обиженный полицейский и приложил руку к козырьку.
– Всего хорошего! – повторил долговязый и развернулся на пятках, словно с Мусорщиком было навсегда покончено.
– Я в суд на вас подам, – беспомощно крикнул Мусорщик им в спины.
– Да подавайте, – не оглядываясь, отозвался долговязый и дернул плечом презрительно, и Мусорщик, не видя, почувствовал, что глаза у того стали еще прозрачнее и голубее.
– Ну что, привет?! – весело сказал небритый чужак и хлопнул Мусорщика по плечу. – Пошли? – и сделал шаг в чрево Мусорщиковой квартиры, словно всегда там жил.
«Чтоб ты провалился!» – неожиданно зло подумал Мусорщик и сам себя испугался.
Он засеменил вслед за чужаком и захлопнул дверь – а что ему еще оставалось?
Проходящий. Мусорщик прозвал его Проходящим. Все чужое ведь рано или поздно проходит – мимо. Вот и Мусорщик надеялся, что когда-нибудь Проходящий исчезнет – как все чужое.
Конечно, у Проходящего было имя – и оно змеилось длинно по бумаге с гербовыми печатями.
Только кто ж запоминает чужаков по именам?..
В доме пахло луком.
Жареным луком.
Мусорщик почувствовал это сразу же, как только вошел в подъезд. Почувствовал – и удивился. В это время дом пахнуть жареным луком никак не мог.
Запахи дома Мусорщик знал наперечет – утром из окон, открытых в подъезде, пахло холодом со двора и притихшей за ночь пылью, вечером – терпкими женскими духами, кажется, пропитавшими лифт, и запеченным мясом и жареной картошкой на ужин, а днем – ворохом писем, которые приносит почтальон в почтовые ящики и полными сумками, которые приносят из магазина.
Когда Мусорщик возвращается с работы, многие давно уже пообедали, а ужин еще и готовить не начинали, поэтому в этот час в подъезде пахнет только тишиной и ожиданием предвечерней суеты. И больше ничем.
А сегодня пахло жареным луком.