Мусорщик смотрит, как Проходящий намыливает тарелку, а потом смывает снежную шапку. Вода прочерчивает в пене дорожку, сдувает белые хлопья, и даже отсюда видно, как блестит фаянс цвета слоновой кости.
Чужие, думает Мусорщик и берется за огромную ручку чашки с красным лосем на боку. Он привык сидеть вот так – нога на ногу, сложившимся почти вдвое и пить чай из гигантской кружки, глядя, как Проходящий убирает со стола или моет посуду.
Сначала он убегал сразу же, как только последний кусок исчезал с тарелки.
Иногда относил тарелку в раковину, но чаще – нет. Ему казалось правильным, что посуду моет Проходящий. Он ему – крышу над головой, а тот – хозяйство-дом-полная-чаша. Так только справедливо.
А однажды остался. В первый раз, потому что Проходящий вдруг спросил:
– Хочешь чайку с чабрецом?
От слова «чабрец» у Мусорщика защипало язык и внутри поднялось что-то смутное: что-то из детства. С острым и солодяным запахом, занавеска на окне, которую отдувает ветром, гулкий летний день и собственный нос, отразившийся в начищенной до блеска серебряной чайной ложке.
И Мусорщик сел за стол снова, сложился вдвое, закинув ногу за ногу. Смотрел, как Проходящий наливает воду в чайник, сыпет душистую заварку, настаивает, закутав чайник в мохнатое полотенце.
С тех пор он садился с чашкой чая и смотрел на Проходящего.
Еда – это праздник, говорил тот. И Мусорщик даже чуть-чуть с ним соглашался. Хотя, конечно, на самом деле, смысла в еде и в долгих обедах не было никакого. А ты ешь без смысла, – улыбался до ушей Проходящий.
Иногда его хотелось вытолкать взашей, а иногда Мусорщик был даже рад, что у него живет Проходящий.
Иногда Мусорщика к нему притягивало, как магнитом, даже когда тот по-своему нагло улыбался, а иногда от него хотелось бежать. Потому что остаться можно было только растревожив себя. Однажды Проходящий резал чеснок и поранил руку. Он охнул, как будто бы ему дали под дых, сел на стул, сложил руки на коленях как-то беспомощно. И всхлипнул. Эта беспомощность была даже хуже, чем стремительно выступающая на руке кровь. Мусорщик как завороженный смотрел на руки Проходящего, и это было самое трудное – смотреть на руки. Поэтому Мусорщик просто встал и вышел из кухни. Бежал, как всегда. Сначала шел медленно, потом все быстрее и быстрее. А за дверью уже почти несся прочь, в спальню, только бы не видеть его рук.
– А что потом? – спрашивал иногда Мусорщик.
«Потом» – это после войны. До «потом» еще дожить надо, ворчал в ответ Проходящий. Он и не верил, что до этого «потом» можно дожить, и хотел этого. Так понимал его Мусорщик.
Проходящий никогда не говорил «домой» или «дома». Будто бы время его жизни перерезало пограничной линией и не стало никакого «домой». Иногда прошлое прорывалось присказками, мотивчиками, кулинарными странностями. И тогда Мусорщик старался представить, как Проходящий жил раньше. Ему теперь ужасно хотелось расспросить, вытащить все до самых последних мелочей: до обоев в прихожей и детского велосипеда. Но он никогда не спрашивал. Он почему-то понимал: нельзя.
– А ты тоже чуешь лаванду? – Мусорщик смотрит, как Проходящий ставит в сушилку маленькую кастрюльку.
– Лаванду? – переспрашивает спина Проходящего. Спина делает вид, что ничего такого – лаванда.
– Лаванду, – упрямо повторяет Мусорщик.
Он будил его по утрам, тревожный запах лаванды, встречал на пороге дома после работы. А когда он засыпал, лаванда будто уже пропитывала все подушки и одеяла. Мусорщик распахивал окно – лавандой пахло еще сильнее. Мусорщик закрывал окна на все задвижки – лаванда растекалась по квартире, забираясь во все углы и щели.
– Ах, лаванда, – вдруг оборачивается Проходящий. – Это с балкона.
Он берет полотенце и вытирает руки – долго, тщательно, чтобы наверняка. Он развязывает завязки маминого фартука и вешает его на спинку стула, аккуратно сложив. Он подходит к Мусорщику и берет его за руку, как ребенка. Как его давно никто не брал. Никто давно уже не держал его руку в своей. Это так неожиданно, что Мусорщик даже не успевает воспротивиться. Рука Проходящего теплая и сухая, кажется, что он всегда держал Мусорщика за руку, и это неожиданно приятно.
Он ведет Мусорщика по квартире – и тому кажется, что он видит ее как в первый раз. Как будто бы не живет тут с самого рождения. Темный коридор, похожий на огромный орех изнутри. Нелепый колокольчик на стене – кто его повесил и когда, Мусорщик уже и не помнит. Шкаф, который уже совсем-совсем обтрепался, а он и не замечал. Проходящий ведет его так, словно хочет показать что-то особенное, что-то очень важное.
И оно – у балконной двери. Мусорщику кажется, что он долго-долго спал, а теперь проснулся. Иногда ты просыпаешься – и тебе хорошо. Иногда просыпаешься – и плохо. А иногда – просто странно. Странно от того, что ты спал и видел во сне. И странно от того, что видишь, проснувшись.
И рука – рука Проходящего будто вросла в его руку, будто бы не была чужой, рукой другого человека. Поэтому когда Проходящий мягко высвободился из руки Мусорщика, чтобы открыть балконную дверь, Мусорщику показалось, что его оставили падать. Куда-то, куда падать ему совсем не хочется.
Дверь открывается, и Мусорщик сам не понимает, как оказывается на балконе. Ноги сразу становятся ватными и локти тяжелеют, будто бы руки изнутри кто-то наполнил мокрым песком.
– Смотри, – говорит Проходящий – смотри! – И голос его радостный, такой, наверное, бывает голос у провожатых в рай.
Снаружи и вправду все похоже на рай. Коричневая плитка на полу блестит на солнце и от этого похожа на кусочки шоколада. На перилах в ящике цветут петунии, а в старой ванне, отчищенной до асфальтово-серых прожилок на чугунных боках и оказавшейся вдруг на львиных тяжелых лапах, буйствует лаванда. Лаванда пахнет так, что у Мусорщика кружится голова и ему хочется сесть прямо на пол.
Но он не садится – он не может сесть, потому что он вдруг вспоминает. Мама – вот тут сидит мама. И лицо у нее странное, чужое. Он уже совсем забыл, какое лицо было у мамы, а то, что помнил, наверное, придумал сам – и теперь видит каждую веснушку на ее виске. Каждую ресницу, каждый волосок в надменно приподнятой брови.
Мусорщик пятится к двери в комнату, он вовсе не хочет видеть ее так явно, так близко. И не хочет видеть, как из-за ее спины выступает гигантской тенью еще кто-то. Он огромный, как лось, он кажется неведомым лосем, страшным, совсем не таким, какими бывают лоси на связанных носках и глиняных чашках.
Мусорщик закрывает глаза – но они не исчезают. Они теперь просто тут. Потому что этот чертов Проходящий убрался на балконе.
Мусорщик разворачивается к нему:
– Смотри, смотри, что ты наделал! Они тут.
– Кто тут? – недоумевает Проходящий. – Я не вижу никого. Тут только ты.
Мусорщик захлопывает балконную дверь – так, что кажется, началось землетрясение.
– Убирайся! – кричит он на Проходящего. – Пошел вон! Я тебя сюда не звал! Я ненавижу тебя! Ты мне не нужен! И все, что ты сделал, – тоже не нужно! Они меня заставили, я ни одной секунды не хотел тебя здесь!
Проходящий смотрит на него, не отрываясь. Он смотрит серьезно и осторожно. Он с каждым шажком отходит все ближе и ближе к прихожей.
А Мусорщик кричит.
Мусорщик кричит. Он кричит не останавливаясь. Так громко, что его крик выплескивается на улицу, к мусорным бачкам и долетает, наверное, до самой Свалки. Он кричит, пока за Проходящим не захлопывается входная дверь.
Пустой дом – это, конечно, грустно, но не смертельно.
Дом опустевший – дело другое, опустевший дом – это смертельно грустно.
В опустевший дом всегда приходит осень – даже если за окном и весна.
Сначала Мусорщик выбежал на лестницу. Проходящего там не было. Он не стоял и не ждал, пока Мусорщик позовет его обратно. И на улице перед подъездом не ждал.
– Ну и ладно, – сказал сам себе Мусорщик, – погуляешь и придешь.
Он помолчал.
– Как есть захочешь, так и придешь.
Он надел носки с лосями, которые уже давненько не надевал, улегся в постель, натянул одеяло до носа. Было, конечно, не так, как раньше. Но все равно неплохо.