Однажды мне приснилось, будто я сижу одна в маленьком окопчике. А на мой окопчик идут шеренгой немцы. Все в сверкающих новых сапогах. Я именно это хорошо запомнила: при каждом дружном взмахе их ног на голенищах так же дружно, разом, вспыхивали ослепительные зайчики. Немцы не стреляли, шли прямо, во весь рост. Похоже, что я видела во сне психическую атаку из кинокартины «Чапаев». А на бруствере окопчика передо мной аккуратно, как банки на полке в магазине, стояли гранаты рукоятками вверх. Точно такие, как на наших военных уроках: гладко выточенные из сливочно-кремового липового дерева. Но во сне я знала, что это боевые гранаты. И я хватала их одну за другой и швыряла в немцев. С ужасом чувствовала при этом, какая вялая, бессильная моя рука: граната не летела во врагов, а просто падала сразу за окопчиком. И не рвалась! Ни одна! А немцы все ближе…
Ах, какое это было счастье — проснуться! Я поняла, что нет немцев, нет гранат, что все это — сон. А я лежу на своем соломенном матрасе под фикусом, лапчатым фикусом тети Ени. Вокруг тишина и мирная темнота, а за окном зима, снег чуть не до крыши. И даже близко нет никаких фашистов. И мало того, что близко нет, — гонят наши их там, на фронте. И гранаты не вырываются из крепких рук бойцов, а все летят во врагов, и враги не шагают, нагло сверкая сапогами, а бегут, закутавшись кто во что, а на ногах у них не сапоги, а соломенные эрзац-боты, как рисуют на карикатурах в газете «Правда».
«А вот если б я, — думала я, пережив счастье пробуждения, — была там, на фронте, и если б все наши девчонки-неумехи были со мной в одном отряде, тогда бы что? Не удержали б мы свою позицию, перебили бы нас фрицы как хотели! И сами пошли бы вперед…»
Кое-как я заснула. Но прежний сон вернулся. Только теперь немцев не было видно. Однако я знала: они где-то здесь. Притаились. И надо их забросать гранатами. Я беру гранату, и снова рука моя бессильна. Но все равно летят какие-то гранаты далеко вперед, свистит воздух надо мной… Значит, кто-то кидает их из-за моей спины?! Я оглядываюсь и вижу, что сзади — то один, то другой — подымаются наши мальчишки: и Костька, и оба Домоседовых, и Нурулла, и все-все! И они здорово — резко и сильно, с плеча — размахиваются, и, со свистом всверливаясь в воздух, граната несется! Летит низко, по-над землей, как учит Силантий Михайлович, вперед, во врага! Жалко только, что я не слышу и не вижу, рвутся ли они там среди ненавистных фрицев…
Потом утром, в подробностях вспоминая сон, никак не могла вспомнить, был ли среди ребят Лешка Никонов. Нет, не видела я его. А ведь он, пожалуй, лучше всех бросал гранату в цель. Наверное, решила я, оттого не увидела его, что он мне и так, в жизни, надоел хуже горькой редьки. Так сказала я себе, хоть стало мне жалко, что не видела я Лешки в таком хорошем сне. Вот какая я мстительная! А он еще босиком по снегу бегал, кричал мне: «Плетнева-а! Гляди, как я могу-у!»
И тут пришло мне в голову соображение: пожалуй, когда я жалею, что мы в классе не дружим с мальчишками, больше, чем о других, думаю я о Никонове. Так я себя подловила. Но в то же время это и понятно. Он больше всех мне и досаждает. И не поймешь его: то, Плетнева, гляди, он подвиг совершает. То, Плетнева, берегись: он все мои учебники исписал своими инициалами «АИН», что значило: Алексей Иванович Никонов. И не углядишь за ним: уж и звонок прозвенит, все за парты сели, и Лешка тоже, но только вытащу я учебник, как — ф-р-р! — ястребом налетает Лешка откуда-то сзади и — р-раз! — его кривляющийся «АИН» красуется на моем учебнике.
Кривые, острые буквы, рвущие бумагу. Рвет бумагу, конечно, перо, которым Лешка ставит свое клеймо, но мне кажется, что это они сами — ехидные, остроугольные буквы. Ну вот как можно дружить с такими иродами?
— Каин ты! — кричу я Лешке после очередного его набега. — Каин, а не АИН, вражина!
А он доволен и хохочет.
— Я тебе все странички изрисую, Плетниха! — глумится он.
Хорошо еще, не липнут ко мне его словечки — «Плетниха», например.
Но вот большая перемена. Дежурные вносят ведро с дымящимся синеватым супом. Звенят миски, глухо постукивают деревянные ложки. Идет по кругу чья-то бутылочка с молоком. Мир на военной тропе индейцев!
Больше всех радуют наши обеды, конечно, директора. Если его урок после большой перемены, он настроен особенно благодушно. Сразу начинает шутить, по своему обыкновению, что-нибудь насчет еды или нашего сытого, довольного вида.
— Да-а, — ехидничает он, — теперь вам разве до русского языка! Подремать бы теперь с часок, а?
И мы охотно его поддерживаем:
— Ой, Мелентий Фомич! Вот бы! — Это Нина Иванова.
— Да на печку б, а, Мелентий Фомич? — ввертывается резкий Лешкин голос.
— Это да-а! Поспать — оно хорошо! А ежели не спится — это не годится, — солидно басит Домоседов, Константинович.
Мелентий Фомич косится на него, морща губы, с таким насмешливым видом, что мы все заерзали, предвкушая очередной «диспут». И Мелентий Фомич начинает:
— Уж ты, Константинович, скажешь, как припечатаешь. И никуда тут не деться. Поди-ка к доске, парень, да напиши, что сказал: «Ежели не спится — это не годится».
— Всегда вы так: как Константиныч, так сразу и к доске, — ворчал Шурка, неспешно выгребаясь из тесной для его солидного полушубка парты; он выкидывал в проход сначала ноги в толстых и высоких, за колено, добротных валенках, а потом в несколько приемов дернувшись сначала одним, потом другим плечом, помогая себе руками, подтягиваясь и натужно отталкиваясь от парты, будто он был там приклеен, оказывался наконец на ногах.
— Полушубок-то надо потолще надеть на себя, — с интересом наблюдая за действиями Константиновича, говорил учитель. — Тогда и вовсе будем тебя домкратом из парты вызволять.
И опять все рады похохотать.
Наконец Александр у доски и, царапая ее мутную поверхность тощим, похожим скорее на камень-известняк мелом, выводит: «Ежели не спиться — это не годиться». И пишет оба глагола с мягким знаком.
— Ну-ну, — говорит одобрительно коварный Мелентий Фомич, и кое-кто из сообразительных учеников уже пофыркивает, догадываясь, как попался Шурка, как подорвется он сейчас на мягких знаках в глаголах.
— А что, Домоседов, — спрашивает Мелентий Фомич, — ты это определенно так думаешь или того… не очень?
— Ну! — четко отвечает Домоседов.
— Что «ну»? «Ну» — определенно или «ну» — неопределенно?
— Определенно!
— Так, так… Плохи твои дела: значит, определенно — сопьешься.
Домоседов таращит глаза, ничего не понимая. И за спиной Мелентия крутит пальцем у виска: дескать, того… А класс уже шумит, как кусты под набегающим вкрадчиво ветром. Но еще не все догадались, и нужен какой-то сигнал, подсказка, тогда догадка станет общей и смеху не миновать.
Сигнал дает Лешка. Ведь ничего не учит, а приметливый!
— Вона-а! — протянул Лешка во весь голос. — И правда фокус! Домоседушко, ты спиться наладился? Смотряй, по миру пойдешь!
Когда мы отсмеялись, Мелентий Фомич, очень довольный, пояснил:
— Вишь, что значит… Мягкий знак, всего знак один, а слово-то вышло совсем другое. И наклепал ученик на себя, чего и в уме-то не держал. Эхма! Думал про «спать», ан вышло про «пить». Вот оно что такое малограмотность… Что это у нас за форма глагола получилась на доске? — обратился он к Шурке.
Тот что-то промычал себе под нос и стал стирать мягкий знак.
— Да ты не стирай! С мягким знаком какая у нас форма? «Пить», «спать», «ехать», «умываться»… Ну?
Класс тянул руки. Шурка молчал.
— Иванова!
— Ставим вопрос к глаголу: «пить» — что делать? Раз можно поставить такой вопрос, значит, это неопределенная форма глагола, — очень счастливая, что знает, ответила Нина.
— Видишь, что! — с укоризной сказал учитель Шурке. — Ты поставил мягкий знак и получил неопределенную форму: что сделать? «Спиться». Пить, пить — и спиться. А должен был написать: «спится», то есть от глагола «спать» — в безличной форме. «Ему спится». «Им спится». Запомните: в глаголах безличной формы, когда обозначено одно действие и нет никакого действующего лица, мягкий знак не пишем! Поэтому в слове «хочется» этот знак не бывает никогда! «Мне хочется», «Ему хочется». Вот так. Или «смеркается». Видите, эта форма совпадает с формой третьего лица единственного числа в настоящем времени: «Он умывается», «На улице смеркается».
И Мелентий Фомич, ничего не поставив в журнал Домоседову, вызвал к доске Карпэя писать очень длинную фразу:
— «Спится мне, младешеньке, дремлется, клонит мою голову на подушечку».
Никонов, конечно же, зафыркал:
— Карпэй-то наш! Младешенька!
Ясное дело, что за Карпэем к доске вызвали Никонова.
— Пиши: «Не смеяться бы вам, сударь, а плакать горькими слезами». «Сударь» возьми запятыми. Это обращение, мы еще не проходили.